— Генерал от инфантерии, и так опустился!
— Он совсем не генерал. Он проигрался на скачках.
То, что Твердотрубов оказался не генералом, вдруг прояснило ум Анастасии Георгиевны.
— Садитесь, — сказала она, — тут, может быть, странно пахнет? Я сейчас открою окно. Я, знаете, не привыкла, я вроде старой девы.
— Я тоже вроде старой девы, — сказала девочка и села.
На ней было рыжее пальто с черным меховым воротником и черная шляпа. Длинные ноги в черных рубчатых чулках она скрестила под стулом.
У нее был вид на что-то решившегося человека. Она таращила темные небольшие глаза, была очень бледна и сжимала красные, блестящие от стирки и щелока руки. Пакет, завернутый в газетную бумагу, она положила на пол, рядом с собой.
Анастасия Георгиевна все еще неподвижно стояла посреди комнаты.
— А мама? — неопределенно спросила она.
— Маму я обрядила. Она умерла внезапно, никто не думал, вымыла пол и умерла.
— Она хотела, чтобы вы переехали ко мне?
— Нет, это Твердотрубов придумал. Он сказал, что лучше мне не оставаться с ним, тем более раз есть возможность сбыть меня с рук. Он не злой человек, только ненормально пьяный.
Анастасия Георгиевна слушала. Все это было удивительно.
— И грязный. Придет — все раскидает. Особенно когда в злобе. А злоба потому, что никого не слушает. Я ему в прошлое воскресенье сказала, что только дурак ставит на Тип-Топ-Терри, поставь на Анатоль Франса, последние деньги просадишь ненормально. Он по-своему сделал: поставил на Тип-Топ-Терри, и она пришла третьей, а за Анатоль Франса вы — в ординаре, семьдесят два на пять.
Что-то щипнуло Анастасию Георгиевну за сердце.
— Подойдите и поцелуйте меня, — и она поглядела в сторону.
Девочка подошла и поцеловала ее быстро, едва коснувшись губами ее щеки.
Она взяла ее за плечи.
— Без мамы скучать не будете?
— Нет, не буду.
— А без Твердотрубова?
— По нему и скучать не стоит.
— Со мной как-нибудь уживетесь, ведь правда? Все дело в привычке.
— В привычке, конечно.
Анастасия Георгиевна наклонилась к девочке, и она почувствовала ее дыхание, но не дрогнула.
— Вы будете работать со мною вместе и спать в этой комнате. Если вам что-нибудь понадобится, вы мне скажете.
— Благодарю вас, мне ничего не надо, у меня все есть, — и она показала глазами на сверток под стулом.
Анастасия Георгиевна не умела разговаривать с людьми, и девочка больше не рассказывала ей щемительных историй из своей жизни. Она все имела вид на многое решившегося человека. Так и ночью, во сне, не менялось выражение ее маленького лица. По утрам она молча прибирала комнату (спала она на трех стульях), выбегала за молоком и булкой.
Пока она бегала, Анастасия Георгиевна вставала — она никогда не вставала при девочке и вечером ложилась в полной тьме. Потом обе садились друг против друга и вшивали глаза обезьянам и кроликам, и после завтрака опять, и до самого вечера. Перед обедом девочка относила работу (мастерская была недалеко) и потом, пока Анастасия Георгиевна перешивала и перекраивала какие-то старые юбки, бегала по улицам, выбегала на площадь, словно не хватало ей чего-то необходимого.
Анастасия Георгиевна помногу молчала и думала. У девочки были проворные, длинные пальцы, она умела держать иголку и дула в наперсток, прежде чем его надеть. Она ходила по комнате, иногда тихонько кашляла в кулак. Куда ни взглянешь — всюду была она, и в мыслях Анастасии Георгиевны тоже. Она видела, как с каждым днем ей становилось труднее двигаться, кружилась голова, поднимался жар, клонило ко сну. Присутствие девочки понемногу меняло ее мысли. Уходили куда-то воспоминания о веселом одиночестве, о легкой штучкиной жизни, подступали ближе давние немудреные размышления о лопухе.
Девочка умела ставить на спиртовку кашу, пробовать вилкой картошку и солить что надо. Прикупили две тарелки и чашку. Анастасия Георгиевна после трех лет голода и парши и нескольких лет Биянкура относилась к житейским удобствам холодно, она не полюбила их даже за свою долгую болезнь и к вещам не привязалась, как к людям.
Дни были все похожи один на другой. Сегодня охнет Анастасия Георгиевна, садясь за работу, а завтра девочка, словно бы вспомнив о чем-то, задумается среди обеда, с ложкой в руке, или остановится, покусывая нитку, у окна, смотря на улицу, где шумно, бедно и сумеречно. Проходили дни, и шли недели, и по воскресеньям бывало то же, только работали не для мастерской, а уже для себя: стирали, штопали понемножку, и тогда слышно было, как бежит вода, как стукают ножницы или шипит утюг.
Анастасия Георгиевна больше уже не выходила на улицу, на площадь, где дул ветер и шел дождь. Она почти перестала есть. Боли в боку теперь не прекращались, и работу ей пришлось бросить. Девочка теперь одна садилась за стол, а Анастасия Георгиевна лежала на постели и молча, все молча думала.
Она думала, между прочим, и о том, что в ней нет никакого раздражения нервов, о котором предупреждал ее балканский доктор. Ей, несмотря на боль, бывало иногда даже как-то хорошо. И не от прошлых воспоминаний, а странно — от настоящего.
Чужая девочка иногда подходила к ней, брала ее руку, сдвигала и раздвигала шторы, грела воду; голубеньким огнем блестела спиртовка, и бутылка из-под уксуса (когда и кем сюда занесенная?) переходила из девочкиных рук под красное одеяло.
Иногда появлялся доктор, впрыскивал успокоительное, а когда он уходил, Анастасия Георгиевна засыпала, и тогда, поздно ночью, засыпала и девочка, но уже не на стульях, а на полу, потому что стулья «ненормально трещали».
Когда нужны были деньги, Анастасия Георгиевна доставала из-под подушки порыжелый саквояж и платила, и еще давала немного денег девочке, и девочка не знала, кончится ли когда-нибудь запас этих таинственных денег или нет, и если он кончится, то как тогда быть с худой, больной и такой длинной Анастасией Георгиевной.
И вот однажды ночью она проснулась после укола и почувствовала, что настало время ей с девочкой поговорить. Она увидела комнату вокруг, камин с вазоном в полумраке, стол с портретом в игривой рамке и на гвозде у двери свое полумужское пальто. Она в тишине ночи услышала, как мимо прогрохотали конские копыта и колеса тяжелых телег — это у нас в Биянкуре по ночам иногда золотари бега устраивают, кто кого перегонит. В комнате было жарко. Она так давно боялась именно такой ночи, но сейчас не было страшно. Никого нет… Нет, кто-то есть.
— Вы спите? — сказала она.
Девочка вскочила.
— Подойдите сюда. Мне что-то вам сказать надо.
Девочка подошла.
— Беспокойно мне.
— Что вы! Не надо.
— Боюсь страданий в последние дни и что после будет. И как вы останетесь, не вернетесь ли к Твердотрубову?
— Послушайте меня, — сказала девочка, — я буду говорить тихо. За меня не беспокойтесь, я останусь в «Капризе», я поступлю к мадам Клаве в девчонки, тут есть такая мадам Клава, слышали?
— Нет.
— Ненормально! Она портниха. Давно меня зовет. Ну вот, я и устроена. Страданий тоже бояться не надо: вам впрыснут, вы не в деревне. А что потом будет — палец даю на отсечение, что пустяки.
— Как пустяки, что вы!
— Да так. Я видела, как мама умерла. Вымыла пол — и все.
Анастасия Георгиевна взяла девочку за руку обеими руками.
— Еще боюсь, испугаетесь вы меня, одну оставите. Вы маленькая.
— Ничего подобного. Я все умею. Твердотрубов с утра ушел тогда, ему что! Я все убрала, в полицию сбегала, в бюро и торговалась.
— И глаза мне закрыть сумеете?
— Велика трудность!
Анастасия Георгиевна выпустила руки девочки, отдохнула от разговора немного.
— Теперь просуньте руку между матрасом и надматрасником. Еще глубже. Чувствуете? Оставьте пока. Когда умру — вытащите и спрячьте. Это вам.
Девочка вытащила руку. Анастасии Георгиевне вдруг захотелось выпить сладкого жидкого чаю.
Девочка вскипятила воду, не зажигая света, заварила чай, налила ей и себе, и в темноте они тихонько выпили по чашке и уже ни о чем больше не говорили. А в густо-сером небе проступали какие-то мутные светлые пятна. Был шестой час.
Когда Анастасия Георгиевна умерла (глубокой ночью, в ненастную погоду), девочка тотчас достала из-под нее зашитые в замшевый мешок пятьдесят три золотых десятирублевика времен будуара и два из них положила на глаза Анастасии Георгиевны, чтобы в последний раз она ими попользовалась. Судя по ее старым юбкам, она была приучена к иной жизни, невообразимой жизни. И исполнив это, чужая девочка обратилась уже к другому: к челюсти, к рукам, к переодеванию, к хозяину отеля «Каприз», к биянкурской мэрии и русской церкви (одной из сорока сороков).