И когда мы узнали про всю эту историю в подробностях, то многие из нас вслух сказали, что Анастасии Георгиевне Сеянцевой, безусловно, в Биянкуре повезло.
1930Дороги мои были не простые, дороги мои были по большей части железные. По железным дорогам и тарахтела моя молодая жизнь, и я по ним трясся, а значение мое — не более канарейки. Дороги вели меня от малых городов к большим, от лесов к рекам и от пушек к биллиардным киям. Был у этих путей сообщений свой министр — Господь Бог, скажем, только я его никогда не видел. Был, наверное, какой-нибудь начальник тяги, и на него взглянул бы я одним глазом. От тяги этой долго у меня под коленками зудело и уносилась в просторы душа. От этой тяги оправился я совсем недавно, всего каких-нибудь четыре месяца.
О причинах путешествий наших говорить не будем. Помолчим. О них каждый день в наших газетах пишут. Причины всегда одни — четыре сбоку, ваших нет. Это англичанину или англичанке впору слегка попутешествовать, тысячу-другую верст по Европе, как кусок пирога, отхватить, а мы не таковские: мы после первой тысячи равновесие теряем и потом всю жизнь как побитые ходим.
А еще бывает: нападет после таких пикников что-то вроде болезненного состояния: станет тебе казаться, будто никогда не могут пикники кончиться, будто едешь ты и едешь, хоть и на месте сидишь, будто опять под тобой колеса ходят, в глазах столбы бегут, будто несет тебя, только повороты считай. Так было со мной, продолжалось довольно долго, но теперь кончилось. Станция.
Виновата была в этих затянувшихся ощущениях женщина, то есть девушка, конечно. Какая, спросят, большая или маленькая, какого приблизительно росту и цвета какого. Без этих вопросов у нас никак не обходится.
Вопрос этот законный и основной. До сих пор люди не могут решить, что лучше, большая женщина или маленькая. По этому пункту ни к какому согласию не могут прийти. Тут до драки можно дойти, тут сын на отца восстать может. От волнения некоторые вовсе на эту тему говорить не могут.
Конечно, по-моему, маленькая женщина во сто раз или даже во сто миллионов раз лучше большой. Что хотите со мной делайте. Большую женщину не знаешь, с какого боку обнять, до нее пока дотянешься, самому смешно станет. Большая женщина никогда ничего не попросит, а то стребует чего-нибудь невозможного. Маленькая женщина только скажет:
— Григорий Андреевич (или Гриша, или Гришенька), — и уж тебе ясно, что она защиты ищет или сюрприз готовит.
Гришенькой, впрочем, меня давно что-то никто не называл.
У маленькой женщины ножка, например, целиком у тебя в руке поместиться может; на маленькую женщину, в силу ее малости, можно сверху смотреть и видеть самое у нее приятное: прическу, ресницы и кончик носа. На большую женщину смотреть приходится снизу, и иногда за щеками просто ничего не видать; и по выражению щек этих, тоже, конечно, больших, о многом догадываться приходится. И предметы, с которыми возиться нужда бывает, у маленькой женщины несравненно аппетитнее: перчатки, или костюм какой-нибудь, или даже носовой платок… Да и право же, от маленькой женщины куда меньше сору.
Впрочем, в Биянкуре у нас нет ни маленьких, ни больших. То есть имеются и те, и другие, но уж очень их мало. Это особенно в глаза бросалось у заутрени, в прошлом году, когда набралось в церкви и вокруг мужчин ну прямо тысяча, и на эту храбрую тысячу, припомаженную, отмытую, вежливую и христосующуюся, пришлось женщин не более тридцати. В Биянкуре женщина не живет, в Париж бежит.
В Париже и маленьким, и большим женщинам лафа. В Париже кругом красивые должности. Живут там по большей части иностранцы, вечером улицы освещаются, все кабаре полны веселым, трезвым народом, а у нас бывает, что на Национальной площади и сесть некуда — все скамейки заняты. И тогда люди стоят на углах, делая вид, что и без того им весело. А в рукава ветер задувает.
Женщин нет у нас. То есть я хочу сказать, их слишком мало. А девушек можно по пальцам пересчитать. Как это ни неловко сказать: невест у нас нету.
Была тут недавно одна невеста, просияла, как звезда на небе. Росту была она низенького, зубки носила ровные и светила вокруг большими синими глазами, или даже глазищами. Это была моя невеста.
До нее невест у меня не было, хотя, может быть, это и смешно. В Будановке у нас не успел я обзавестись невестой. Когда в Ростове пилили мне ключицу, сделал я предложение одной медицинской сестре, но потом ее больше не встретил, разминулись мы с ней в этом городе. Хотел было я ее потом отыскать, чтобы извиниться за страстный бред, но не удалось.
С узловой станции Зет начались мои путешествия. Поезда в те времена ходили без расписаний. Эшелон наш перевели с запасного пути и поставили против самой водокачки, и с утра до ночи возились мы подле этой водокачки или сбегали с насыпи и до обморока доводили плимутрока, гулявшего с курами по станционному палисаднику. В один ненастный вечер свернули мы таки шею этому заманчивому плимутроку и сварили из него такое консоме, что хозяин его, начальник узловой станции, с дрожащими коленками и слезящимися глазами, сам пришел отведать консоме и еще благодарил, а когда мы предложили ему, ввиду его престарелого возраста, поглодать шейку, он со слезами на глазах отказался.
Но наутро от консоме не осталось ни полкусочка, и мы отправились по ближним улицам гулять. Куда ни взглянешь, небо с землей сходилось, пора была осенняя, печальная, в небо стремились поздние грачи — была такая птица. Дома по большей части имели вид нежилой: сами по себе закрытые окна, сами по себе обдрипанные акации перед ними. Большинство лавок было разбито и заколочено, да и какие же это были лавки! Таких лавок не то что в Париже, в Биянкуре не найдешь. Но где-то все-таки доставали мы хлеб ситный, табак, почтовую марку да серый, кисловатый чай по имени «цейлонский». Разыскал бы я теперь этого Цейлонского, фабриканта, да надавал бы ему по шее.
Мы шли по улице и вдруг увидели в окне женщину, то есть девушку, конечно. Она сидела и как ни в чем не бывало шила. Когда женщина в окне сидит и шьет, ну получается прямо картинка в раме.
— Не дадите ли, мадмазель, чего-нибудь выпить? Не пугайтесь, на спиртное не надеемся, — крикнули мы ей в окно, ударили в стекло пальцем и поклонились (я был с товарищем).
Она приоткрыла окно, сдвинула брови. На дворе был девятнадцатый год, осенняя пора, ветер.
— Лучше войдите в парадную, — сказала она, — а то комната застудится.
Окно закрылось, мы подошли к парадной. Зацокали каблучки по ступеням, с ржавым скрипом подалась старая дверь.
— Мадмазель, — сказал мой товарищ, — соблюдайте расстояние: может быть, мы уже тифозные.
— Ничего, — ответила она. — Мерси.
Она вынесла нам полную крынку розового, как небо, молока. На пальце у нее был наперсток, есть такие женщины, которых наперсток украшает не хуже кольца.
— А что говорят, уйдете вы скоро отсюда? — спросила она робко и покрутила ножкой в лакированной туфле.
— Про то не имеем право говорить.
— И не надо. Я и так знаю, что уйдете.
— Как вам угодно.
— А где ваши лошади?
— Мы пехотинцы.
— А вот я вам что-то на счастье дам.
Товарищ мой бойко протянул руку.
Она не задумываясь сняла наперсток с худенького, не совсем прямого пальца и положила товарищу в ладонь.
— Вот и все, — сказала она и, прижав пустую крынку к груди, пошла наверх по лестнице. Просить ее остаться было бесполезно.
Этого дома, когда я через месяц вернулся на узловую станцию Зет, найти я не мог. Выгорело здесь не менее пяти кварталов, и окрестные жители мечтали на этих местах картошку сажать. А пришел я, собственно, для того, чтобы вернуть наперсток: товарищу моему он оказался не нужен, похоронили товарища. Спи, Коля, с миром.
И вот затарахтели подо мною колеса, замелькала в небе телеграфная проволока поперек всем грачам, зашумели волны под кормою у крымских берегов, понесся я на всех парах. Море же было не простое, море было то самое, по которому ездили при царском режиме из варяг в греки.
В левом верхнем кармане боевой гимнастерки понесся со мной в чужедальнюю страну наперсток, словно драгоценность, словно жемчужина какая-нибудь. Всякий другой на моем месте давно выбросил бы его в волны Босфора или закопал в турецкой земле: он ведь не только был мне ни к чему — не налезал мне на мизинец, но и товарищу моему принес непоправимый вред. Неделями я о нем не помнил, раз или два из окошка его вытряхнул, очищая гимнастерку от балканской грязи, однажды потерял его при переезде в складках чемодана — подкладка чемодана много тогда поглотила мелких предметов. Но наперсток все возвращался ко мне, никак не давая мне забыть голос, глазищи и туфельки.