— Почему, кто тебе сказал, что я не вижу?! — принялся, чуть в нос, оправдываться Воздвиженский. — Вижу иногда…
— Забавно, я иногда, когда просыпаюсь на несколько минут… — рассмеявшись, вспомнила вдруг Елена, — и решаю проспать какой-нибудь урок, например — и засыпаю дальше — то у меня иногда даже есть выбор, в какой из снов, которые я уже видела за ночь, соскользнуть — как-то по привкусу воздуха определить можно — и не съезжать например в какой-нибудь страшный сон, в его продолжение — а наоборот — въехать в продолжение прекрасного сна. И вообще я могу вспомнить все сны, какие я когда-либо видела в жизни — а по сну, по ощущению этого сна, могу вспомнить в картинках день, в который я его увидела.
— Что ты ерунду городишь… — недовольно бубнил Воздвиженский.
— А ты вот подсчитай, Саш — у тебя же всегда, наверняка, с собой калькулятор, — подсмеивалась над ним Елена, — сколько снов я уже за всю жизнь видела?
— Зависит от того, какого числа у тебя день рождения… — с раздражением сказал Воздвиженский.
Елена со смехом назвала требуемые им данные задачки.
— …Или — сколько снов я увижу до двухтысячного года — если буду жива, конечно! Если жива не буду — тут задачка усложняется уже, не правда ли? — веселилась Елена, глядя на почему-то раздражающегося все больше и больше Воздвиженского, который вообще на все слова Елены реагировал с какой-то непонятный злостью — словно они ему категорически противопоказаны.
Воздвиженский действительно достал (к общему хохоту) калькулятор и принялся тыкать циферки длинными, молочной белизны, пальцами.
Но поезд разговора уже уехал вперед без него.
— Двухтысячный год! — мечтательно воскликнула Лаугард. — Обалдеть! Через десять лет. Представляете! Новое тысячелетие!
— Во-первых, не через десять, а через одиннадцать новое тысячелетие наступит… — загугнил Воздвиженский, все еще недовольно глядя в калькулятор, быстро — одним тычком пальца в переносицу — поправляя тонкие свои изящные очки, и как-то смешно, по кругу, подбучивая, по-особенному, пучком, крайне пухлые свои губы и одновременно, по полукругу, поддергивая носом.
— Ну это смотря какой год считать за точку отсчета — нулевой? Или первый? — заспорила, Лаугард, перегнувшись, через колени Елены, к Воздвиженскому, левой ладошкой демонстрируя листок бумаги, а правой — указательным — рисуя на ладони нолик и цифру 1.
Взглянув на Воздвиженского, Елена тихо заметила:
— В общем-то ты прав, потому что в календаре римского игумена нуля нет.
Хотя уверена была, что он не поймет, о чем она.
— А от чего вообще, от какой даты эра считается? — моментально откинулась обратно на свое место Лаугард, и — потянувшись теперь влево, к окну, — ровно на миг взглянула на темное свое отражение и обеими руками подвзбила с висков прическу — роскошные, чуть высветленные химической завивкой кудри, ниспадающие по бокам лица.
— Оль, ты что, правда, не знаешь? — рассмеялась Елена.
— Нет! А что, вы все знаете? — с игривым вызовом переспросила Лаугард, поглядывая опять на Воздвиженского — молчащего.
— Оля, ну ведь понятие «наша эра» в основном только большевики-богоборцы любили использовать, — в некоторой растерянности выговорила Елена — до сих пор так и не веря, что кроме нее никто этого не знает, и ответить Ольге не сможет. — Эдакая, знаешь ли, гордыня: эра, мол, эта — наша! Не чья-то другая — а наша! Весь мир же называет эти два тысячелетия по-другому. Для большевиков ведь вообще не понятно, от какой даты «наша эра» отсчитывается! Это же парадокс для них! Отсчитывать от отвергаемого! Удивительно, что они новую эру от дня рождения Маркса еще не постановили считать!
Кудрявицкий, наклонившись над столиком, нетерпеливыми, уже жирными руками ворочал, в духовке темно запечённую, курицу на тарелке — рассматривая, с какой стороны ее лучше начать на всех разделывать, — и курица, с выпотрошенными внутренностями — и с чешуйчатыми задранными ногами выглядела крайне жалко. Яства уже не помещались на столе — раскладывали у себя на коленях.
— А от какой, от какой даты наша эра вообще-то считается? — не отставала от Елены Лаугард, цепко схватив ее за руку, повыше локтя, и сильно-сильно эту руку тряся. — Я не понимаю! Ну скажи мне!
— Оленька! Сейчас 1990-й год от Рождества Христова! — с улыбкой медленно выговорила Елена, с удовольствием наблюдая Ольгину практичную дотошность. — Весь мир так это и называет, кроме нашей несчастной страны.
— Как?! — Ольга, с потрясенными сияющими глазами, отцепив руку от Елены, дернула с угла за белую скатерть, так что корзинка с виноградом и яблочками, на треть свисавшая со столика, из-за тесноты, чуть не полетела на пол, а наклонившийся над столиком Кудрявицкий, с паникой на лице, растопырив жирные пальцы, как будто что-то ловил в воздухе, готовился и вправду ловить падающие со стола курицу, три булочки за одну копейку, все прочие не вмещавшиеся блюда. — Как?! — воскликнула Лаугард, дергая за скатерть еще раз. — Весь мир знает, о том, что Христос действительно родился 1990 лет назад — и весь мир именно от Рождения Христа ведет летоисчисление?! И только мы одни этого не знаем?!
Корзинка с виноградом и яблоками зависла в воздухе. Кудрявицкий, растопырив в полутьме непонятно что ловящие жирные пальцы, так и замер, не решившись ничего ловить. Курица, отдавшая свою смерть, жалобно задирала вверх чешуйчатые мертвые ноги. Замедленный кадр съезжающей со стола, вместе с яствами, скатёрки, казалось, замрет навсегда. Но — нет, все снова ожило. Корзинка была подхвачена Дьюрькой. Булочки разобраны Чернецовым и подскочившим Воздвиженским.
Ольга, невидящими руками все еще крепко держалась за скатерку, зорко уставившись куда-то перед собой, но как будто ничего не замечая из окружающего. Но через несколько секунд и она, хоть и оставалась в лице какая-то необычная печать задумчивости — казалось, прочно вернулась в прежнюю, привычную реальность.
Елена, наблюдая за тем, как быстро Ольга возвратилась к обычным своим репликам, жестам, смешкам — как будто механический земной завод вновь завелся — думала о том, как непохоже было это секундное, отразившееся на лице нахрапистой, бойкой, практичной Ольги, озарение — на ту высшую тревогу, не оставлявшую ее саму так много месяцев перед обращением, заставлявшую ее каждый день напряженно искать, и уж тем более на ту личную Встречу, пережитую ею в первый вечер на Неждановой — после которой она и говорить-то с людьми долго толком не могла! А все-таки — вот так зримо для нее сейчас коснулось Ольги — на миг — крыло Божьего Ангела! По загадочной, не извинительной, не понятной для Елены причине, то ли не замеченного, то ли упущенного всеми остальными, вокруг присутствующими — слышавшими и видевшими глазами и ушами, вроде бы, все то же самое, что и она сама и Ольга — но ничего не услышавшими и не увидевшими — и не почувствовавшими мгновенного Божиего присутствия.
Была короткая станция — и Елена вышла из вагона — купить у бабушки в буром шерстяном платочке пирожков с луком (просто из какой-то несуществующей, замещенной ностальгии — вызванной рассказами Анастасии Савельевны — представляя себе, что вот — это ведь бы мог быть тот самый полустанок, где Глафира, впроголодь, с пухнущими от голода ногами, выживала с тремя детьми — и посылала Вовку продавать огурцы на станцию); а потом догуляла по абсолютно пустому низкому лунно-электрическому перрону и взглянула в растерянную какую-то, неразговорчивую палевую мордочку поезда (думая о том, что этот-то, конечно, не ровня тому пых-пых паровозу, из материных рассказов, от которого дух захватывало даже на слух) — а Воздвиженский (когда Елена, переходя из вагона в вагон в тамбурах, заскочив, с помощью проводника, подавшего ей руку, в первый же попавшийся вагон, потому что поезд, под шумок ее мыслей, уже тронулся) закатил скандал, обзывая ее сумасшедшей, бубня, что могла в поезд войти не успеть.
А когда меняли колеса, Воздвиженский — как громкоговоритель разглагольствовал про миллиметры. И раздраженно бубнил, когда пришли пограничники, что Елена не там сидит, где нужно, и не так поставила сумку — а когда все вышли из вагона — что не там стоит, и вообще себя не так — слишком шумно и недостаточно серьезно — ведет — надо, мол, пришипиться.
Дьюрьку все это злило, кажется, еще больше чем саму Елену. А когда днем Воздвиженский, увидев, что Елена возится с выпавшим из хромированного колечка хлястиком сумки, — и грубо буркнув: «Дай сюда…» — за секунду этот хлястик починил — и Елена иронично-нарочито рассы́палась в крайне гипертрофированных в адрес Воздвиженского похвалах, Дьюрька почему-то обиделся и вовсе:
— Что ты с ним вообще разговариваешь?! — шикнул он, как только они вдвоем оказались в коридоре. — Зануда какой-то.
Миграция по разным купе в светлое время суток приобрела какой-то глобальный и постоянный характер — к кочевой жизни пристрастились: предприимчивый Кудрявицкий ходил и выменивал у всех какую-то еду на свои запасы. Картежное нашествие после полудня опять захлестнуло купе — и смыло Елену, решительно и окончательно, в другое, опустевшее купе — в другом конце вагона — где обитала Лаугард — но которое сейчас, из-за участия Лаугард и трех товарок в игралках, было блаженно пустым — и Елена, подложив в изголовье свое полотенце, валялась и читала.