Елена быстро отщелкнула замочек двери.
— Буду лежать — и кусать тебя за ногу! — воскликнул вдруг Чернецов — и чуть было не впился через джинсы в ее лодыжку.
Вовремя отдернув ногу, выскочив из купе, в ярко освещенный коридор, думая о том, что еще миг — и пришлось бы, вероятно, делать прививки, Елена пыталась понять, как же Чернецов умудрился спрятаться — вроде, мотался туда-сюда, пока она выставляла картежников… Когда ж он успел?
Чернецов, тем временем, из купе и не думал выметаться: на безумной скорости залез еще раз, по раскладной лестнице, в изножье, на верхнюю полку, вытянул, с барабанным звуком — из своего бывшего укрытия — с багажной полки — зачехленную гитару, сиганул вниз и, усевшись у самого окна на нижней полке (напротив того места, где Елена всего пять минут назад так расслабленно сидела) экстренно принялся, речитативным перебором, тренькать — и вдруг трогательно запел:
— Я самый плохой! Я хуже тебя! Я самый ненужный! Я гадость! Я дрянь! Зато! Я! Умею! Летать!
Елена невольно улыбнулась: песня ее любимого панкующего философа, гениального барда-бессеребреника с оксюморонной фамилией Мамонов — единственного, кого из современных музыкантов еще можно было в последние годы без отвращения слушать.
— Яаааа — сееееерый гооолубь! — вытягивал, подражая Мамонову, Чернецов, под гитару.
«Что ж, Чернецов уж точно не хуже других в классе — он, по крайней мере, только притворяется идиотом», — усмехнулась Елена. И тут же услышала сзади чей-то бубнивый, сонный, нарочито ворчливый голос:
— Что вы тут расшумелись вообще?! Спать не даете! Вы не одни в вагоне, между прочим!
Резко развернувшись, Елена увидела Александра Воздвиженского, который, покачиваясь, шел куда-то — видимо в туалет. Воздвиженского знала Елена с детства — был он в параллельном классе, из которого чуть позднее, в изнеможении от радостей общения, панически сбежала Эмма Эрдман. С Воздвиженским же, единственным из всего класса, Эмма Эрдман — в самом детстве — дружила — кажется, потому, что родители Эммы считали крайне интеллигентным поддерживать дружеские отношения с мальчиком, родители которого, когда он был маленьким, жили в ГДР. Много раз, в первом классе, Елена с удивлением наблюдала как Эмма Эрдман и Саша Воздвиженский возвращались зимой вместе из школы — в совершенно идентичных гэдээрошных красно-синих болоньевых куртках (у Эммы были какие-то родственники — потомки старых коммунистов — в ГДР тоже, присылали передачки с предметами первой необходимости, и теперь типовой гардероб был зеркален Воздвиженскому), в совершенно одинаковых сине-красных гэдээрошных болониевых шапочках с опускающимися ушами (посмотреть-то на которые было страшно — не то что представить как они шваркают по ушам) — и с абсолютно одинаковыми гэдээрошными сине-красными гигантскими вертикальными ранцами за плечами. Ранец Эммы Эрдман, впрочем, Воздвиженский иногда таскал за ней к ее дому в руке — что, в первом классе, вызывало некоторую зависть Елены. Вообще, насколько Елена вспомнила — в первом классе (возможно именно из-за этой легкой зависти к извозу портфеля Эммы) Воздвиженский казался ей очень симпатичным. Но дружба между ним и Эммой, по загадочной причине, уже во втором классе оборвалась, к дому Эммы Эрдман Воздвиженский больше не приходил. А для Елены и вообще как-то быстро стёрся из поля зрения, задрапировавшись под школьную массовку — тем более в другом классе. Теперь же, перед отъездом, из массовки Воздвиженский вдруг возник — и не в самом привлекательном виде: на собрании, устроенном перед отъездом Анной Павловной (как «ответственной» за выезд), в ее маленьком, тесненьком кабинетике, рассчитанном на одну только группу по немецкому, Воздвиженский взял слово — и чуть был всех этим словом не уморил от тоски и занудства — выдвигал какие-то бесконечные вопросы о курсах валют, о ценах на товары, о билетах, доставал из кармана калькулятор, что-то подсчитывал, выставлял Анне Павловне какие-то перекрестные цифры и требования. Воздвиженский носил очки в тонкой изящной металлической оправе, ходил в школу с дорогим академичным дипломатом на семи цифровых замках, был коротко и жестко стрижен, все время набучивал крайне пухлые свои губы — реагировал на все грубовато и занудно-рассудительно, с какой-то как будто опаской — и выглядел ровно так, как в представлении Елены должен выглядеть человек, которого не любят и не балуют дома, а муштруют с детства почем зря и натаскивают на карьеру. Все время всем предъявлял какие-то претензии, все время гугнил недовольно… И для Елены даже оставалось загадкой, как в первом классе школы Воздвиженский мог казаться ей очень миленьким.
Воздвиженский чуть смутился, из-за своего грубо-бубнивого голоса, посмотрел на нее вопросительно — кажется, не зная как себя вести: вроде знакомы — а вроде и не знакомы, — чуть поддернул носом, буча губы по кругу — но, тем не менее, все с таким-же жлобским бубнением опять повторил:
— Мы спим там уже, между прочим! — и полузлобно, чуть снижая злобный заряд, и делая вид, что это он так шутит — указал на соседнее купе — хотя сам он был вовсе не там, а здесь, и, судя по разговору, если и спал — то не совсем.
— Уже поздно — все спят, и тебе пора спать! — передразнил его вдруг Чернецов, запев и заиграв опять на гитаре, и изображая — теперь уже (по общей моде), зюзюкающий дефект дикции Цоя.
Иронично взглянув на хохолок свежестриженных волос на макушке Воздвиженского, на коровий зализ стоячих торчком спереди волос — слишком коротко стриженных, явно для стрижки не созданных (по ее детским воспоминаниям — чуть волнистых прежде от природы, когда их не обкарнывали) карих волос — Елена усмехнулась:
— А мы вот не спим. Заходи, к нам в купе в гости, Саш, чувствуй себя как дома.
XI
Воздвиженский, шатнувшись при рывке поезда, все еще с недовольным лицом, неожиданно и вправду завернул в их купе — и тут же, у двери, сел на нижний лежак.
— Завра в восемь утра начнется игра! — распелся Чернецов своим уже, сильным довольно, и красивым, голосом, выбирая проникновенные переборы мелодии на гитаре. — Завтра утром ты будешь жалеть, что не спал!
В полутемное купе, освещенное только одним прикрытым матовым ночником, где Елена села рядом с Воздвиженским, в незакрытую дверь на звуки гитары через несколько минут заглянул из яркого коридора Дьюрька:
— Ой, чего это у вас здесь, интересненькое? — не чинясь, с видимым любопытством на розовой, пышущей дорожным счастьем рожице, проговорил он — и быстренько уселся на полку с Чернецовым, напротив Воздвиженского.
Затем заявилась, за Дьюрькой зашедшая, его разыскивать, партнерша его по картишкам, одна из бывшей «малышни» — бойкая активистка Ольга Лаугард, с длинной, кудряшками, химической прической «Аврора» — и, заслышав музыку, протиснулась и уселась на один лежак с Еленой и Воздвиженским — слева от Елены, к окну.
Следующей заглянула растерявшая приятелей по картишкам Анюта — зашла в купе и, окинув всех строгим взглядом, сказала:
— Таааак…. Все понятно… — и тут же развернулась и, с ругательным выражением спины, вышла куда-то в неизвестном направлении, — немедленно сменившись в дверном проеме вдохновенным заикой, себе на уме, Матвеем Кудрявицким с картофельным носом и вечной, громадной, гроздями красовавшейся, лихорадкой на верхней губе — привлеченным игрой на гитаре. Кудрявицкий был крайне полезен на уроках у особо-вредоносных учителей, когда надо было потянуть время до звонка на перемену — чтобы не вызвали отвечать никем не выученный нудный урок. Когда дело было совсем швах, до звонка оставалось всего-то минут пять, и рука училки агрессивно тянулась к журналу, к давно не называемым фамилиям, в надежде успеть довбивать до звонка в этот журнал колов, — и Кудрявицкий видел, что надо спасать друзей, он бросался на амбразуру: тянул руку, вызывался отвечать — перебивать заику бо́льшая часть учителей все ж таки стеснялась, а пока выговаривал Кудрявицкий, склоняя инициальные согласные на все лады, первую фразу — гремел звонок. К Кудрявицкому даже специально обращались иногда за такого рода помощью — так что в общем-то заикание его в классе уважалось и считалось родом искусства, как встарь миннезингеры. Незабвенным, навеки, оставался специальный доклад «про снежного человека», по материалам научно-популярных журналов, который Кудрявицкий вызвался сделать злобной зоологичке — и в результате растянул доклад аж на два урока, спасая корешей, не делавших домашнее задание: «Снежный человек — он х… Х. Х. Х…» — «Хищный, Матвей?» — подсказывала проявляя сочувствие к заиканию, зоологичка. — «Нет, снежный человек — он х… Х… Х…» — «Хищник?» — не унималась зоологичка. — «Н-нет! Он… х… Х… Х… Х… Х…» — «Хороший?» — подсказывала зоологичка. — «Н-н-нет! Снежный человек — он — ха! Ха! Ха! Ха-грессивный!»