Они хотели есть. Было утро, и в шашлычной на Арбате никого. Официантки сидели группкой у окна и косились на них. Можно было заказать только баранину на ребрышках, и им принесли большую красивую тарелку, а на ней длинненькую металлическую сковородочку с мясом, украшенным кружком красного перца. Он не ел мяса, а снова пил воду и, так как она мялась, стесняясь есть одна, стал брать по кусочку за косточку и кормить ее из рук, а когда она ела лук, постепенно забирая в рот зеленые стебельки, смеялся и говорил: “Как козочка”.
И когда сентиментальной парочкой они медленно вышли на улицу, официантки почти с сожалением провожали их глазами, лишившись развлечения.
Дом качался от старости, и если по мостовой ехал грузовик, со стола падали яблоки. Из окон не видно было ни одного нового дома и даже ни одного дома начала века — только вершины тополей да низенькие особнячки, с крыш которых снег не убирали.
Оставшийся от прежних хозяев маленький шелковый абажур на веревочных блоках можно было поднимать на разную высоту и опускать почти до полу. Предметы намекали на тайны иной жизни, открывался целый мир утраченных ныне движений.
Квартира долго была необитаема, мыши и насекомые покинули ее, не находя пищи. Но потом к ним в жилище стала переселяться живность с первого этажа, из бытовок рабочих. Их развлекало шуршание малых тварей, лазавших за отставшими обоями, хрустенье краденных мышами корок. Здесь впервые в жизни она увидала больших черных тараканов, мистические существа со множеством мелких роговых члеников и объемным брюшком, которые поначалу казались очень страшными.
Иногда, проснувшись на рассвете, он видел мышку, балансирующую на ребрах холодной батареи. Чувствуя его взгляд, та стремительно падала на пол и убегала в угловую дыру. Но молодое поколение мышей не было таким пугливым, и однажды за ужином они услышали беззастенчивое шуршание пергаментной бумаги, а когда взялись узнать, отчего это, из сверточка с маслом вышел сытый мышонок — чистенький, большеголовый, с нежными розовыми ушами, на которых был виден каждый микроскопический белый волосок. Он нескоро соскочил со стола и стоял в световом пятне, не убегая. Казалось, его можно схватить рукой, и они с азартом пытались поймать это малое, безбоязливое существо, но зверенок был уверлив. Тогда положили посреди комнаты варежку, захлопали разом в ладоши, и мышонок юркнул в шерстяную норку, откуда был извлечен и посажен в трехлитровую банку. Ему положили сыру, но он не ел, пытаясь карабкаться вверх по гладкому стеклу.
Мышонок был до странности искусно, подробно сделан, можно было легко разглядеть фаланги пальцев, прозрачные коготки, живот с тончайшим пухом. Детеныш был созданьем таким же красивым, как нецке, которые они видели в Музее восточных культур на улице Осипенко. Там в витрине помещался человечек из слоновой кости, который тащил огромный заплатанный мешок, а сверху, не видимые ему, согнувшемуся с удовольствием от хлебного веса, сидели мыши, уцепившись за мешковину, другие выглядывали из дыр и, верно, весь мешок был полон ими. Их зверек выражением беззлобности и тонкостью изготовления был сродни той столетней штучке.
Утром множество людей, как муравьи, спешили от метро в учреждения. Здесь, в центре, находилось несколько десятков исследовательских и проектных институтов со строгими черными с золотом вывесками на фасадах. Но везде были проходные с вертушкой, непреодолимые заборы и вооруженная охрана. Каждый институт работал на оборону и числился в министерских списках как “почтовый ящик” номер такой-то, собирая под крыши свои до тысячи человек. Все они, прежде чем быть принятыми на работу, заполняли анкету с графами, которые моему герою казались дурацкими (“Имеете ли родственников за границей?”, “Были ли вы или члены вашей семьи на временно оккупированной территории?” и т.п.). Потом, после беседы в первом отделе, нужно было дать подписку-обязательство о неразглашении сведений, составляющих государственную тайну.
Когда бабушка нашего новоиспеченного инженера, благодаря которой они с матерью вернулись в Москву после высылки (она сохранила комнату), узнала, что ее внук на секретной работе, она очень возгордилась этим. Ей сделали внушение, что болтать об этом нельзя, а сам он не имеет права рассказывать о своей службе. Она же безапелляционно заявила: “Но маме-то можно!”, демонстрируя, какой разлад существует между представлениями разных поколений. На это мать молодого специалиста, за несколько лет до того неимоверными хлопотами добившаяся посмертной реабилитации мужа, так и не вернувшегося из заключения, умоляла ее: “Молчи!”.
На работе одних интересовали только чисто научные проблемы и было все равно, как используются впоследствии плоды их трудов. Другие ничего не делали, отбывая в присутственном месте свои восемь часов двенадцать минут ежедневно.
Были и такие работники, что во весь многолетний срок сиденья в конструкторском отделе не сделали ни одного чертежа и разучились извлекать корни второй степени на логарифмической линейке.
Попавший при распределении после института в престижный “ящик”, мой герой понял скоро, что если война все-таки грянет, вряд ли такие кадры будут на что-то годны после многих лет безделья и питья казенного этанола…
Накануне ноябрьских и первомайских праздников, когда по закону рабочий день кончался на два часа раньше, нарядные и суетливые, запирались в отделах и устраивали застолье, разливая спиртное из бутылок, которые никогда не ставили на стол. Осенью выезжали на уборку картошки, и уж тут спирт брали с собой канистрами.
Объясняя наивной подружке сущность своей трудовой деятельности, он рассказал ей старый анекдот о человеке, который работал на заводе, производящем швейные машины. “Ты принеси домой детали и собери себе машинку”, — советовали тому. “Пробовал, — отвечал трудяга, — каждый раз, как соберу, получается пулемет”.
“У нас скрытая безработица, — говорил он своей дурочке, — людей собирают в конторы, чтоб они были под присмотром, а работы нет”.
Он ходил на службу пешком, чтобы не ехать в метро, где ему было тошно от тесноты и плотного прижимания тел, от периодически появляющегося напряженного недовольства в лицах пассажиров, когда люди тискались перед остановкой.
Он шел по утренней серенькой Москве, по снегу, который еще не успели разгрести и затоптать, к набережной, где ехали нескончаемой вереницей порожние грузовики, взбирался на Большой Каменный мост и, с усилием раздвигая густой встречный воздух, несся вдоль чугунных перил, в этом движении остро ощущая жизнь своего тела. Иногда ветер был так плотен, что застревал в глотке, не идя в легкие. Так бывает, когда откусываешь большой кусок антоновки, и пропадает дыхание. Старое пальто болталось вокруг худых телес, полы высоко взметались, и холод костянил спину, но щеки были горячи, а льдистый ветер раздирал их, как наждак. Он шел, неглубоко и часто дыша, крепко прижав к туловищу руки, засунутые в карманы.
Она знала, что он мерзнет, и из старого слежавшегося ватина сделала подкладку на спину, вычистила и отгладила старое пальто из сукна, набранного разноцветными ворсинками, такими тонкими, что оно казалось серо-фиолетовым.
И теперь, когда ветер был особенно сильный, он поворачивался к нему спиной и несколько шагов мужественно пятился, потому что никто не ходил по мосту в это время и не видел его, а машины, мчащиеся мимо, были такие темные и металлические, забывалось, что в них сидят люди.
Он ненавидел свою службу так, что в понедельник утром подруга пугалась его мрачности. Ненавидел бравое мужское приветствие “Как стоит?”, обращенное к нему вместо “Здравствуй”, и брутальное бахвальство сослуживца: “Пять палок!”
От восьмичасового безделья в комнате, набитой людьми, которые играли в морской бой и решали кроссворды, он выматывался до бледности и, когда в отделе бросали клич убирать снег во дворе или ехать рыть траншею в подшефный совхоз, с радостью заменял свое бессмысленное отсиживание под охраной на физический труд.
Он мучился от вечных сплетен, от блеска полированных столов, от унылости окон с проволочной сеткой, откуда видны были только линии проводов и белые фаянсовые ролики на электрическом столбе. Страдал от вечного запаха разбавленного борща в столовой, от вида серого водянистого пюре, по которому, наложив его на тарелку, подавальщица проходилась ложкой, делая волны.
И в проходной до жути, до отвращения к самому себе, к человечеству вообще, доводили его тупые лица вохровцев, особенно, когда дежурила немолодая женщина-вахтер с мелкими кудряшками, примятыми форменным беретом, и с круглыми белыми клипсами. Ее ноги в модных сапожках-чулках, выглядывавшие из-под шинели, были тверды и окатисты, как перевернутые горлышками вниз бутылки. Она, автоматически заклинив профессиональным движением никелированную вертушку, деловито обыскивала его, требуя: “Откройте портфель!”, и прижимала ему ногу коленкой, как будто боясь, что он проскочит через загородку. Он однажды слышал, как охранница говорила о нем товарке: “Падло, всегда нос воротит!”.