В Филях, в блочной пятиэтажке, в квартире размером с пятачок на первом этаже, где на кухне жарилась рыба, а в коридорчике сушились пеленки и были сложены дворницкие лопаты, Серый не менее получаса отбивался от соседей древней старухи, желавших, чтобы ее сразу, сию минуту, везли в больницу. Соседи, похоже, муж и жена, оба низкорослые, со странно одинаковым цветом лица, вызывавшим представление о ливерном фарше, бормотали жарко, косноязычно. Перебивая друг дружку, уверяли, что старуха одинока, единственный племянник живет где-то в Текстильщиках, приезжал однажды, полгода назад, и старуха давно бы померла, если бы не они. Не встает уже как дня три. Серый прошел в душную комнатку, с тошным запахом стоялой мочи и никогда не мытым окном, будто в при-сохших корках. Увидел голую серую лампочку, квадратный стол под блеклой клеенкой, дырявой на углах, стопку грязных тарелок на столе, накрытых смятой газетой, мутный стакан, уснувших мух в стакане. Приподнял хрустнувшую, в сизых пятнах, газету. Шарахнулись в стороны тараканы. В углу, в скомканных серых тряпках, на железной кровати лежала старуха. В головах висели пустые полки киота и была приколота к потекшим обоям бумажная иконка. Возле кровати на крашенном в охру табурете стояла нераспечатанная бутылка кефира. Число было позавчерашнее. Соседи в комнату не вошли, топтались, шептались на пороге. Тело старухи еще жило, но просило одного чтобы дали ему спокойно помереть. И поэтому Серый, прикрыв голые ступни простыней, больше в комнатке не задержался, а выйдя в коридорчик и глядя в желтые глаза беспокойной соседки, сказал, что против старости еще лекарств нет, скорая с таким диагнозом в больницу не кладет и придется потерпеть пару дней. Успеете комнату занять, ляпнул в заключение Серый и пожалел, что ляпнул, такой поднялся визг. По-видимому, от него ждали другого. Выразить свое возмущение речью низкорослым соседям было трудно, поэтому соседка выкрикивала только два словаравнодушие и бюрократизм, а сосед открыл себя сразу самым площадным образом, облегчившись фразой: Чего стоишь важный, как главный хирург! И еще кое-что сказал. На том расстались.
И теперь машина стояла в Филях, среди тающих снегов, мотор молчал, Серый зяб и мечтал о стакане чаю. Он представил этот стакан, наполненный доверху, с тонкой завитушкой пара над блестящим черным оконцем, в золотых брызгах отраженной электрической лампочки. Скоропомощнику без хорошего чая нельзя, никак нельзя, не вынесешь суток. Если бы люди не научились выращивать чай раньше, его бы придумала Скорая помощь. Вообще-то поесть надо, напомнил о себе Гусев. В магазинчик заехать. А что ты покупать собрался? спросил Серый, отрываясь от грез. Как что? удивился Гусев. Молочка и колбасы. Зачем тебе колбаса? Как зачем? А что же тогда есть?
Заехать можно было бы и домой выпить чаю, по пути на подстанцию, но это значило зависеть от Гусева. Напридумывает потом таких своих дел! Сперва в магазин, потом ему понадобится на базу за антифризом, в гомеопатическую аптеку, теще лекарство купить, это черт знает где, в Перове, или сам захочет домой, а живет он в Крылатском. Не понимает человек, что левачить это доктору дергаться! Кроить время вызова, помнить о линейном контроле. Отвечать в случае чего. И вообще, чтобы иметь такие аппетиты, как у Гусева, надо прежде головой уметь соображать, не только кушать! Летать, как ветер, чтобы домчаться куда угодно за семь минут. И не больше, сурово повторил про себя Серый, и окольными путями, от греха подальше, и чтоб глаза вращались, как радары. Все надо видеть, предусмотреть, упредить. Короче, надо быть асом.
Саднило скулу. Серый отогнул козырек, что от солнца, на обратной стороне было зеркальце. Испачкал руку. Отер ее об шинель. Навел зеркальце на себя. Вспухшая розовая царапина тянулась к носу. Обработать бы перекисью, подумал Серый. Пойду звонить, сказал он и, запахнув шинель, пошлепал по снежной каше к автомату. Ты скажи, что машину надо мыть после пьяни! закричал в окно Гусев. Диспетчеру Центра Серый сказал, что кончились шприцы, просил отпустить на подстанцию. Диспетчер, голос незнакомый, запальчивый, ответила, что вызов все равно даст, вызовов полная кошелка, кипятите шприцы сами. Это был запрещенный прием, рассчитанный на зеленого идиота, никаких шприцов никто и никогда на вызовах не кипятил. Диспетчерша свою промашку, видимо, поняла, спеси убавила и попросила в результате, чтобы он поехал на Малую Бронную, хоть посмотрел, что там с мужиком семидесяти лет, у которого заплохело сердце, уже второй раз звонят. Если что, вызывайте на себя, а потом без отзвона на подстанцию! Ладно, сказал Серый, заранее испытывая жжение в животе оттого, что придется объясняться с Гусевым. Тот рассвирепел однозначно: В сортир сходить некогда! И грубо дернул рычаг скоростей. При такой работе все шофера скоро разбегутся! Пашешь, пашешь и все плохой! Что я казенный? Все мы казенные, резонно отвечал Серый отвернувшись. Мотор взревел, рявкнул и осекся. Рафик, скакнув с места, замер. Серого бросило вперед. Потому и вызывают без конца, что бесплатно! Гусев снова включил зажигание, загремев ключами. Распустился народ, разбаловался! Все хотят ни хрена не делать, а побольше хапнуть! Точно Сталина на них нужно! Это на тебя Сталина нужно, с неприязнью к обоим думал Серый. Потому что ты печку не топишь и бензин воруешь! Рубль бы стоило, не вызывали почем зря! Ладно, Виталий, поехали! По дороге на Бронную, под вопли Гусева, сочувственно подхмыкивая и глотая кислую слюну, Серый думал о том, что вызовов действительно становится с каждым годом все больше, но процесс этот неумолим. Днем оно не страшно. Что день на скорой? Взмах ресниц. А ночами теперь невозможно. На последних сутках он сделал двадцать пять вызовов, совсем не ложился. И нет сил работать на полторы ставки, на износ работа. Ломовая работа, что говорить. И легче не будет, как ни увещевай, как ни советуй. Почемупусть решают социологи. Ясно односама жизнь хоть и стала лучше, но стала тяжелее. Днем рвут душу людям, ночью люди рвут душу скорой. И не от зла рвут. А от страха умереть. Цапнет ли боль за сердце, ухнет ли колокол в голове, перекосятся ли в глазах стены, или зажмет живот кто-то в крепкий кулак, мечется несчастный обезумевший человек, и кудахчут бестолково вспуганные родственники. И в неодолимом единственном стремлении этот страшный страх на кого-нибудь сбросить хватаются за телефон. Разные были люди за его скоропомощный век, долгие девять лет на скорой. Но всем было страшно.
В большинстве это все-таки были женщины. Одинокие, мучаемые бессонницей, сердцебиением, головной болью и тоской. Для них живой голос ночью, пусть хриплый, пусть грубый, облегчение. Капризных жен разного начальства лечил он, и юных истеричек, и настороженных пожилых матрон. И старушек в неописуемом количестве, старушек, с окаменевшими от магнезии ягодицами, но мечтающих еще об одном уколе, потому что другой помощи они не знают. Эх, старики, старики! И они хотят жить, пусть уверяют сколько угодно, что отжили свое и пора на тот свет. Нет. Никому на тот свет не хочется. И этой сирой бабке, что умирает в филевской клоповной каморке, тоже не хотелось, пока она могла видеть свет в немытом окошке. Вспомнилась разоренная божница, дырки в стене, черные полоски на обоях, там, где были края икон, ржавый гвоздь с клочком бечевки. Представились золотушные соседи, как они перетаскивали иконы к себе и прятали. Или племянничек из Текстилей руку приложил? И вынес вместе с обручальным кольцом и старыми настенными часами?
Снова накрыло Москву грязным одеялом. Посыпался дождь, забил костяшками по жестяной крыше. Запруженный Кутузовский проспект свистяще шипел, будто сжатый пар вырывался из мокрого асфальта. Ну и мразь! сказал Гусев. Заскрипели по стеклу черные резинки очистителей, стирая быстрые светлые ручейки. К кому он только не приезжал! К старым и малым, худым и толстым, горбатым и красоткам, ипохондрикам и неудачливым самоубийцам, и к алкоголикам в похмелье, раковым больным, диабетикам, температурящим, кашляющим, задыхающимся, наркоманам, большим начальникам и маленьким чиновникам, заслуженным артистам, торгашам, обожравшимся иностранным туристам, милиционерам, скромникам, бузотерам, наглецам, сутягам… Да что там перечислять! Всем им было страшно! Разные они были. Но честные, добрые, те реже вызывали. Таким стыдно лишний раз потревожить. В страхе за свою жизнь только и открывает человек свое нутро. Гол человек, если он в страхе! Мысль, конечно, не новая. Но встречаться с этим, мягко говоря, не всегда приятно. Даже, казалось бы, когда можно торжествовать. Как было с тем атлетом, автомобилистом, что корчился на широкой арабской тахте и шептал: Помогите, доктор, помогите! Серый сразу его узнал, красивого, белокурого, мощного. И, методично выслушивая, а потом аккуратно ощупывая, не пропуская ни одного квадратного сантиметра этого удивительно развитого тела, говорил себе так: Вспомни! Ну, вспомни, того человечка, то ничтожество, которое пыталось перейти однажды теплым августовским утром Садовое у Калининского проспекта. Там светофора нет, и поток машин непрерывно накатывается на переход. Вы катите и катите, но редко кому из вас взбредет в голову остановиться, чтобы пропустить пеших людей, что тесно скопились на островке и жмутся, и не решаются ступить на мостовую. Нет, тебе не вспомнить, как стал перед тобой автобус, уступая великодушно дорогу пешим, и они заторопились, суетливые, как ты выскочил из-за автобуса и снарядом понесся в этих пигмеев. Ты торопился, супермен! Тебе надо было срочно по каким-то делам! Сколько же вас, деловых, с неотягощенной душой, развелось в нашей многострадальной Москве! Может быть, ты помнишь только, как один из пигмеев, отпрянув, хлопнул по блестящей крыше твоей новенькой лады и закричал: Что ж ты творишь, гад!? Это был я. Ты оглянулся, запоминая, свернул за угол, затормозил и первым долгом, выскочив из машины, ощупал кузов. Теперь я тебя ощупываю и, клянусь Скорой помощью, делаю это не менее заботливо, потому что какой ты ни есть паршивец, но потроха у тебя могут быть с гнильцой. Белый халат удивительным образом меняет внешность человека, впрочем, если бы ты не бросался от ужаса по тахте и не закатывал глаз, может ты бы меня и узнал… А тогда, братец, ты бы мог меня убить, если'бы тебе сказали, что наказания не последует. Ты и тогда испугался. Свидетелей испугался. Старика, что стучал на тебя клюшкой. И других, которые были вокруг, грозили и охали. Было бы это ночью, в темном месте… Как ты тогда тряс кулаками! Помнишь, что ты кричал? Тварь! Тварь! Сейчас ты кричишь: Доктор! Доктор! Делайте же что-нибудь! Серый помнит, как, уносясь тогда в троллейбусе от злополучного перекрестка, повторял в ярости одно: Ну, попадешься мне! Вызовешь скорую! Вызовешь! Рано или поздно! И вот, вызвал. И ничего. Он был здоров, атлет тридцати пяти лет, Серому ровесник, а шарахался, как вспугнутый таракан, из-за своей распущенности, не умея совладать с собой, и, не умея совладать с собой, задыхался от страха. И не было у Серого ни омерзения, ни сладчайшего чувства собственного превосходства. Слабенькое злорадство он испытал, конечно, увезя красивого в больницу, на другой конец Москвы. Попросил, чтобы дали больничку подальше. Надо полагать, из приемного его выгнали после осмотра. Следовало бы всадить ему кубиков двадцать магнезии послойно, по методике фельдшера Алика Жибоедова, оставить память на всю жизнь. Когда-то, по неразумной молодости, так бы и сделал. Затих бы сразу, будьте уверены! Да что-то мешало наказать наглеца. Потому что сказано было: Не вреди! Эх! Эх!