Началось обсуждение. Первым выступали соседи по ложе. Они дружно хвалили, хотя Арбатов мог поклясться, что по крайней мере второе действие они проспали.
Он взял слово. Первые свои фразы он не расслышал. Потом до его сознания донеслось, что автора он сравнивает с Олби, режиссера — с Питером Бруком, а композитора почему-то с Дворжаком. Наконец, назвав сегодняшний спектакль «победой», а пьесу — «событием», он сел.
Сзади кто-то крепко обнял его — это был автор. Они долго обнимались, говорили друг другу милые пустяки, плакали, клялись в вечной дружбе. Потом Арбатов одолжил рубль…
Он шел по улице и клял себя, смешивал с грязью, поносил, унижал и оплевывал.
Остановился Арбатов у переговорного пункта.
Он вновь разменял рубль и твердо решил в первой же фразе поставить вопрос о повести ребром.
Рта он раскрыть не успел.
— Нас тут кто-то прервал, — радостно сказал Арсений Павлович, — значит, друг мой, я выезжаю сегодня, двадцать пятым поездом…
— Какой вагон? — возбужденно спросил Арбатов. — Я вас встречу!
— Что вы, друг мой, — произнес Арсений Павлович, — поезд приходит и пять тридцать…
— Нет, нет, — решительно заявил Арбатов, — я вас встречу! Я приеду на такси! Какой вагон?
Ему хотелось повесить трубку и отхлестать себе по щекам.
— У меня еще нет билета, — извиняющимся тоном произнес Арсений Павлович. — Я выйду из вагона и буду ждать. Вас не затруднит пробежаться вдоль состава?
— О чем вы говорите, — воскликнул Арбатов, — с удовольствием побегаю! И не вздумайте сами таскать чемоданы!
Какая-то неведомая сила тянула Арбатова за язык, и он уже собирался предложить Арсению Павловичу остановиться у него, именно у него и нигде больше, но Арсений Павлович закашлялся и кашлял до тех пор, пока у Арбатова не кончились монеты.
Хотелось есть. Арбатов направился в то единственное место, где собиралась местная творческая интеллигенция.
Творческая интеллигенция была в сборе. Все дружно ругали только что просмотренный спектакль и дружно сходились на том, что халтура тоже имеет свои законы.
Особенно выделялся Морковин, языка которого боялись даже маститые. Ярко и образно он смешивал с дерьмом пьесу, автора, актеров и режиссера. Последнего он назвал «дебил».
Все принялись восхвалять Морковина, особенно его последнюю пьесу, которую уже восьмой год собирался ставить один театр, название которого Морковин упорно не называл.
— Я суеверен, — пояснял он.
Особенно отмечали эрудицию, тонкий ум и свежесть восприятия автора.
Ободренный успехом, Морковин стал читать стихи, одновременно понося редакторов, не желающих их печатать.
Присутствующие отмечали эрудицию, тонкий ум и свежесть восприятия автора и ругали редакторов.
Взволнованный Морковин встал и, не расплатившись, вышел.
— Выскочка! — сказал Одинцов. Это встретило бурное одобрение присутствующих.
Стали вспоминать, как Морковин подвел, обманул, перебежал дорогу, сунул в колесо палку.
В заключение Одинцов вспомнил, как Морковин за глаза поносил его песню, и назвал Морковина ничтожеством.
Арбатова угощали. Кто-то налил. Кто-то пододвинул миноги. Кто-то бросил в тарелку огурец.
Арбатов ел, пил, молчал и думал, что как это все-таки некрасиво: не успел человек уйти — и нате!..
«Это недостойно, — думал Арбатов, закусывая миногой, — недостойно…»
Меж тем присутствующие хвалили Одинцова, выделяя такие его качества, как остроту, смелость и даже непримиримость. Одинцов вскочил и спел новую песню, написанную на его слова, параллельно ругая певцов, не желавших включать ее в свой репертуар.
Все отмечали остроту, смелость и непримиримость Одинцова и ругали болванов-певцов.
Одинцов заплатил за всех, расцеловался и вышел.
— Шиз! — визгливо вскрикнул Арбатов.
Все стали хвалить Арбатова. Особо отмечали слог и умение найти тему. Прилуцкий сравнил его с Бабелем, а Сорокин увидел в нем что-то от Валери…
Арбатову вновь стало не по себе.
«Почему шиз?! Ведь я к нему совсем неплохо отношусь… Сколько он мне одалживал. И вот сейчас…»
Ему стали противны эти рожи, и он сам. Он доел рыбу, налил себе из чьего-то бокала водки и, подняв тост за всех присутствующих, удалился. В дверях он услышал «графоман» и бурное одобрение присутствующих.
«По-божески», - подумал Арбатов и вышел.
Шел он, не глядя, и неожиданно заметил, что опять оказался у переговорного пункта. Арсений Павлович не выходил из головы. Арбатов решил сказать ему все, что думает, поставить вопрос ребром и отказаться от встречи.
В кармане было два гривенника. Арбатов похолодел, но тут же вспомнил, что в кабине номер 23 автомат испорчен уже третий день, и всего за одну монету работает сколько хочешь. Судя по всему, люди знали об этом — в отличие от других кабин в эту вился хвост. Все стояли тихо, как заговорщики, и, не глядя друг на друга, держали в руках по одной монете.
Арбатов был шестнадцатым.
Люди говорили подолгу, делали большие паузы, интересовались давно забытыми соседями, погодой. Все выходили очень довольными.
Арбатов попал в автомат около десяти. Он злорадствовал — говорить можно было сколько угодно и как бы теперь Арсений Павлович ни кашлял, ни уходил уточнять и ни докладывал о здоровье супруги — от ответа на вопрос ему сейчас не уйти! Все, довольно!
Арбатов набрал номер и твердо решил: как только снимут трубку, он, не здороваясь, скажет: «Кстати, а как там насчет повести?».
Сняли трубку и Арбатов, как мог сухо и официально, произнес: «Кстати, а как там насчет…»
— Алло, алло! — услышал он заспанный женский голос. — Кто это?
— Это Арбатов, — сказал он. — Добрый вечер. Я хотел уточнить номер вагона Арсения Павловича.
Женщина тихо сказала, что об Арсении Павловиче ничего слышать не хочет. Ей до смерти надоели все его бесконечно названивающие друзья, и какое это счастье, что он, наконец, уехал на пару дней и оставил ее в покое. К тому же, сказала женщина, такому нахальному голосу она отвечать вообще не намерена и повесила трубку…
Арбатов так быстро покинул кабину, что очередь переполошилась — некоторые подумали, что автомат сломался или, что еще хуже, заработал в нормальном режиме…
Арбатов поплелся домой.
«К черту! — думал он. — Все менять! Все! Надо ехать! Там люди добрее! И теплое море! Наконец, напечатают повесть.» Спалось ему легко — издали трехтомник, перекупщики давали за него втрое, и он предоставил французской фирме «Галлимар» право на издание…
ДАЛЕКО, ДАЛЬШЕ НЕ БЫВАЕТ…
— Павлик, — сказала она, — запахнись, у тебя совершенно голая шея.
Была осень и холодный ветер дул с Невы.
Облака, плывшие в небе, смотрели на двух стариков, на их стары чемоданы и не останавливались, чтобы не пролиться дождем…
Она подняла ему воротник пальто.
— Не печалься! Там такие же тучи. И то же небо.
— Я не печалюсь, — улыбнулся он, — с чего ты взяла?
Подрулило такси.
Шофер был чумазый, в кожанке.
— Соловейчики, — гаркнул он, — в аэропорт?
— Так точно, товарищ начальник, — ответил Павлик и потащил чемодан
— Оставьте, папаша, — шофер выскочил, — грузите себя и супругу… Шофер забросал чемоданы и они покатили.
— Далеко летим? — спросил он.
— Далеко, — ответила Кира, — дальше не бывает…
— Понятно, — протянул шофер.
— Вы уже возили таких?
— И сколько! — вздохнул он.
В машине стало тихо. Павлик и Кира молча смотрели на Ленинград, бежавший за окном. Он только просыпался. Он лениво потягивался… Дребезжал первый трамвай, шуршала поливочная машина, рыбаки в лодке сонно ловили корюшку, а сфинксы у воды, как всегда, молчали. Даже сейчас…
В последний раз смотрели Соловейчики на все это, потому что они знали, что уезжают навсегда.
И все вокруг знало…
— Пока! — кивали им липы на набережной.
И решетка Летнего сада с достоинством попрощалась.
И конь Петра кивнул.
И даже сам Петр.
Он был их добрый знакомый — Петр Великий — он видел, как Павлик уходил на войну, как Кира несла мальчика из роддома, как под бомбежкой она таскала воду из проруби и как Павлика в «воронке» повезли в «Кресты».
Почему же ему было им не кивнуть?..
Даже чугунные русалки на Литейном мосту махнули хвостом.
— Прощайте, — говорили все. Но Павлик и Кира не могли им ответить. Трудно говорить, когда в горле комок… Да и не надо…
…В огромном зале аэропорта их ждали родные. Их было много. У евреев, к счастью, много родных, и все они волновались. Как никак это главное занятие евреев — всегда, всюду и за всех, даже в той холодной стране, где уже давно в общем-то волноваться незачем…
Прощанье было длинным, как изгнание…