— Может быть, может, это только мои фантазии, а может, и нет. Только позвольте мне сначала развить свою мысль, а уж потом вынесете приговор. Тут, пожалуйста, осторожнее, держитесь за меня покрепче, здесь ступенька, а потом дорога сужается…
— Нет, я совсем не уклоняюсь…
— Сейчас…
— Еще несколько шагов, и вы сможете присесть… Здесь сделаем вторую остановку… Видите, для вас приготовлен стул.
— Утром я собственноручно принес его и поставил там…
— Почему? Я думаю, очень даже стоило…
— Конечно, я отнесу его назад, но пока присядьте, пожалуйста, возьмите бинокль и соблаговолите направить его туда…
— Да, туда… Видите рощицу на холме, по ту сторону долины…
— Справа от деревни, бабушка, такое темное пятно…
— Вот…
— Это не голые камни, это раскопки…
— Да, именно, там. Так вот — это Кносс, бабушка, древний Кносс, так сказать, собственной персоной…
— Как это вы не помните? Там же был дворец-лабиринт царя Миноса. "Зевс-громовержец Миноса родил, охранителя Крита…"
— Из Гомера…
— Среди книг, которые вы мне прислали, и я пользуюсь случаем, чтобы еще раз поблагодарить вас…
— Конечно, прочел…
— Я знаю, что много отсюда не увидишь, но хоть общее представление. Я мечтал повести вас туда, место чудесное, за последние два года я исходил там каждую тропу и даже стал в какой-то мере его покровителем. Но Шмелинг категорически запретил, он так боится, чтобы с вами, не дай Бог, ничего не случилось; вдруг партизаны преподнесут какой-нибудь сюрприз? Его не переубедишь, вы не представляете, как он за вас беспокоится, даже на этот холм не хотел нас пускать и не успокоился до тех пор, пока не отрядил пятерых итальянцев — то ли солдат, то ли пленных, не разберешь, — велев им сидеть там внизу и наблюдать издалека — все ли у нас в порядке.
— Да, специально для этого. А почему бы и нет? Что им, собственно, делать? Сражаться, когда мы побеждали, у них желания не было, и убегать сейчас, когда нас бьют со всех сторон, они не хотят. Но хватит об этом. Отсюда, бабушка, вы можете проследить весь мой путь в ту ночь. На юг! Но я ни в коем случае не бежал с поля боя, я покидал его лишь на время, пока живые волчата не придут на смену мертвым, лежащим под покрывалами своих парашютов. А пока я поклялся именем «дедушки-отца», что не попаду в плен, и потому, бабушка, решил уходить в горы — весь в синяках и царапинах, а главное не забывайте: с моей близорукостью и без очков, — чтобы отыскать себе поле боя, которое не выходило бы за пределы моего поля зрения, покуда я не раздобуду очки. Так я шел в темноте, наобум, и путь мне указывал, должно быть, дух старого Коха, услыхавшего, видимо, боевой клич своего ученика, когда я выпрыгивал из самолета; шел, перешагивая через изгороди, сквозь виноградники, сквозь этот настырный звон цикад. Я прошел всего километров пять, хоть мне и казалось, что я отмахал добрые тридцать, и вдруг предо мной нежданно-негаданно открылись развалины дворца-лабиринта, и хотя он был построен больше трех с половиной тысяч лет назад, бабушка, и хотя я был без очков, я тут же проникся величием этого сооружения и, потрясенный, забыв обо всем, ринулся в него; я спускался и поднимался но щербатым мраморным ступеням, переходил из залы в залу, проходил между красноватыми колоннами, отделяющими одно помещение от другого; в мерцанье звезд моему взору представали огромные амфоры, стоящие по углам, и даже в темноте было видно, какими великолепными красками они расписаны. Роспись сохранилась и на стенах — стройные девушки и юноши, покорно идущие вереницей вслед за исполинским пурпурным красавцем-быком с чудовищными рогами в форме буквы «V», изображение которых я уже видел на одном из сооружений. И в этой тишине, и в этой темноте, бродя, как во сне, среди развалин, я почувствовал вдруг, как близок и понятен мне замысел нашего фюрера, потому что, хотя я не знал еще, куда я попал, но мне открылась тайная цель этой кровавой бойни, на которую мы были посланы. Не англичан он искал на Крите и не плацдарм, чтобы легче было форсировать Суэцкий канал, все это лишь предлог для генералов, чтобы они согласились вести сюда свои полки. На самом же деле, бабушка, фюрер тоже наслушался старого Коха и, выполняя его заветы, послал нас сюда — искать истоки и нашел их я, рядовой Эгон Брунер, первая стрела, пущенная из огромного лука; я нашел и покорил их в ту ночь в одиночку; стало быть — так я решил, бабушка, — это и есть то место, за которое стоит сражаться и умереть в соответствии с заповедью номер шесть.
— Нет, сражаться не за развалины, бабушка, а за то, что может возродиться на них, за нового человека; помните, как много мы говорили и думали об "эре нового человека" долгими зимними вечерами в тридцать девятом году, когда я готовился к заключительному экзамену но немецкой истории, а вы, бабушка, наверное, уже знали, что новая мировая война неотвратима, и вас мучил вопрос: неужели и на этот раз, как после той войны, всю вину возложат на нас, и мы будем нести ее, не в силах ничего ни объяснить, ни сказать в свое оправдание, беспомощно глядя, как плоды великих побед гниют на наших глазах; и я подумал, что, может быть, именно здесь, на этом острове удастся найти те доводы для объяснения и оправдания, которые ищет моя дорогая бабушка, и эта мысль не дает мне покоя на протяжении трех лет…
— Клянусь вам…
— Что значит "пытался скрыться"? Ни в коем случае…
— Ничего подобного… Я был отрезан, понимаете? Очки сорвало ветром… картина военных действий в моем сознании полностью исказилась, и я спутал, где север, где юг…
— Как вы можете так говорить, бабушка? Вы, которая так добивалась, чтобы меня, с моей близорукостью, перевели в эту часть жадных до крови волчат и тигрят…
— Конечно же, нет! Если бы я действительно пытался дезертировать, то меня осудили бы и расстреляли на месте…
— Неужели вы будете строже ко мне, чем командование Седьмой горнострелковой дивизии? Вы до сих нор не хотите понять, что я остался в живых только чудом и только по чистой случайности стою сейчас перед вами; по всем военным канонам было бы куда естественней, если бы я оказался в числе тысячи трехсот волчат, погибших за первые двадцать четыре часа на этом участке фронта, на этом клинышке, который вы видите перед собой…
— Да, тысяча триста, я хорошо запомнил эту цифру, сейчас расскажу почему…
— Сейчас-сейчас… Позвольте мне рассказать до конца. Порой мне кажется, что если бы я оказался среди погибших, вас это устроило бы больше…
— Потому, что вы наконец могли бы провести хотя бы одну явную параллель с оригиналом, с Эгоном-первозданным…
— Я имею в виду…
— Неважно…
— Простите, бабушка… простите…
— Простите…
— Ибо в глубине души я знаю, что вы до сих пор не смирились с моим существованием на белом свете…
— Так мне кажется иногда…
— Что ж, значит я не прав, бабушка, и я еще раз прошу прощения… Простите, простите, тысячу раз простите, только давайте не портить нашу встречу сегодня…
— Что? Почему? Что вы, бабушка?! Наоборот, я ни в коем случае не хотел оскорбить память Эгона, наоборот, честь и хвала ему, ведь я как никто другой разделял с самого детства вашу боль и обиду из-за напраслины, которую возвели на Германию после той проклятой, непонятно зачем затеянной войны. Мне казалось, что вина лежит на всем, даже на комьях французской земли, которыми была засыпана его могила с одиноким крестом…
— Конечно, я помню эту поездку… И враждебность во взглядах французских крестьян в деревне Мерикур, когда они смотрели на опу в белой форме, стоящего навытяжку перед могилой сына, с рукой под козырек…
— Да, помню… А почему бы и нет? Сколько мне было тогда?
— Всего-то? Не может быть…
— Но, как видите, я на самом деле все помню, ведь это было запечатлено цепкой памятью ребенка, который хотел в тот миг только одного: чтобы кто-нибудь в белой форме стоял, держа руку под козырек, и у его могилы, когда придет время. Поэтому все эти годы я ни на минуту не забывал о гибели Эгона, наоборот, я много думал об этом, подводил с разных сторон, пытался как можно глубже понять…
— Нет, не от усталости, бабушка, а от давно забытого чувства, что ты один-одинешенек — ведь с момента, когда меня взяли в армию и до той самой ночи, я ни минуты не оставался наедине с собой — вечно окруженный степными волчатами, вечно в каком-то строю, под неусыпным оком, выполняя чьи-то приказы, переходя из рук в руки, днем и ночью, вплоть до того, что чужие сны врывались в мои собственные… И вот вдруг, совершенно неожиданно, без подготовки, я оказываюсь совсем один, в абсолютно чужом месте, поблизости ни одной живой немецкой души и, что самое страшное, бабушка, без командира, который приказал бы мне как поступить. Поэтому в первую очередь я должен был найти себе командира, а поскольку других кандидатов не было, то я назначил на этот пост самого себя, и назначение оправдалось, создалась привычная ситуация, и я немедленно отдал себе приказ: выбрать стратегическую точку; я нашел угол, где амфоры побольше, укрылся за ними и приготовился вести наблюдение, но поскольку по причине отсутствия очков моя боеспособность была исходно весьма и весьма ограничена, то я, бабушка, раскрыл носилки, улегся на спину и под звон цикад принялся за свой военный паек, устремив взор в небосвод, усеянный новыми для меня звездами, которые вскоре предстанут во всем великолепии и перед вами. Итак, на исходе первого дня доблестных битв, в ночь с 20 на 21 мая 1941 года я погрузился в глубокий, можно сказать, едва ли не доисторический сон, от которого меня пробудило поутру ржание мула, явившегося во дворец Миноса в сопровождении двух греков, и я, недолго думая, выскочил из моего укрытия и взял их в плен…