Говорил в основном Бернард. Он расписывал издание как «новую парадигму журналистики, сделавшую вывод, что интеллектуализм и потребленчество в посттэтчеровской Англии более не противоречат друг другу». Вывод был в принципе верный, но не способствовал развитию беседы. Мой язык оставался на привязи почти все полчаса, я только кивал, по-обезьяньи одобрительно гукая в ответ. Я заказал себе плотный завтрак и сгорал от стыда — они взяли только тосты. Словно поймал момент, чтобы пожрать на халяву, но им, видимо, было все равно.
Весь монолог Бернарда был построен на втаптывании в грязь любого другого журнала, хотя бы отдаленно способного составить конкуренцию его собственному. Мне доводилось читать некоторые из них, и у меня не сложилось четкого мнения ни за, ни против, но я на всякий случай соглашался. Особенно доставалось всем изданиям, где работал раньше сам Бернард. Очевидно, он не принимал в расчет свой собственный вклад в насаждение безвкусия, пошлости и банальности.
Когда тридцать минут почти истекли и я начал беспокоиться, не перепутал ли я цель встречи, Мэннион взглянул на часы и спросил напрямик.
— Хорошо. А что можешь дать нашей компании ты?
Мой рот был набит хлебом и кровяной колбасой, которые пришлось быстро глотать, театрально двигая бровями, извиняясь лицом и покашливая для приличия. Накануне ночью, лежа в постели, я заготовил небольшую яркую речь, но теперь осознал, что она плохо вяжется с содержанием беседы. Я стушевался и брякнул совершенно невпопад:
— Да, я полностью согласен с Тейлором. Идея действительно фантастическая, и я был бы рад принять участие в ее осуществлении.
Мэннион был слегка озадачен.
— Машины ведь ваша стихия, не так ли?
— О-о, еще бы. Я очень люблю машины. Очень люблю.
— Сейчас где?
— A-а, на улице стоит — «кавалер» у меня, серия «икс», я зову его «дофин в крапинках зари»[45].
Мэннион явно ничего не понял.
— В смысле, мой кавалер — мой рыцарь.
Бернард кашлянул, прикрыв рот тыльной стороной ладони. Я почувствовал, что надо добавить что-то еще.
— Хопкинс. «Пустельга».
Лицо Мэнниона омрачила тревога, но она быстро рассеялась, когда принесли счет. Бернард сидел, откинувшись в кресле, с безразличным видом.
Мэннион расплатился хрусткими — я успел заметить — бумажками и сказал, что перед Рождеством уезжает в отпуск на три недели и что решение мне сообщат.
На выходе Бернард обернулся и заметил:
— Неплохой скачок из местной прессы, основы только подтяни.
Он подмигнул и щелкнул пальцами.
«А по морде, мудило?» — подумал я, радостно улыбаясь Тейлору и энергично помахивая рукой.
Выход первого номера намечался на апрель, так что с ответом тянуть не будут, однако ждать решения, затаив дыхание, не стоило. Официальные собеседования не для меня. Мои лучшие качества проявляются в ходе затяжной пьянки один на один.
Дома я стал готовиться к обеденной смене в «О’Хара», то есть завалился с сигаретой и пультом от телевизора на диван.
Сэди увижу только вечером. От мысли о дне, прожитом без Сэди, в груди возникала пустота. Как быстро это случается. На торжестве в честь яичников Люси мой защитный механизм отказал именно в тот момент, когда я решил, что Сэди — не для меня. Уже тогда теплое, гаденькое влечение зашевелилось под бронезащитой от госслужащих и рыжих. Теперь же меня просто били судороги. От одной мыли о Сэди возникала эрекция-стеклорез, а мозги превращались в розовый супчик Я старался выбросить Сэди из головы, окунаясь в волны пастельных, гладко текущих утренних телепрограмм. Надо поберечь эмоции для грядущего уикэнда великого примирения у Тома.
Мне нравятся дневные телепрограммы. От них веет надеждой, что все еще может перемениться к лучшему. На моих глазах гомункулуса в дешевой серо-синей одежке превратили в светского льва, он заплакал, когда его повернули к зеркалу. На другом канале садик, заваленный старыми матрацами и металлоломом, обернулся парком с фонтанами восемнадцатого века. Вся работа была проделана за полчаса. Под конец показали хозяйку дома, тридцатилетнюю работницу социальной службы, она взлетала на качелях и раз за разом повторяла: «Хорошо, ах как хорошо».
До меня дошло, в чем сила — в алхимии. Она превращает шлак в золото. Мне бы оно тоже не помешало. Как бы мне только к телевидению при мазаться?
В голове незамедлительно родился некролог:
ФРЭНСИС ДИН СТРЕТЧ ЗВЕЗДА ТЕЛЕКРИТИКИ
В возрасте 76 лет скончался Фрэнк Стретч, почетный профессор сравнительного литературоведения Кембриджского университета, бывший председатель Королевского телевизионного общества.
Фрэнк Стретч поздно влился в академические и телевизионные круги — он возобновил свое образование в возрасте тридцати лет, в 1996 году. После опубликования докторской диссертации «Семь иных видов двусмысленности» Фрэнк приобрел популярность как ведущий ток-шоу на ночном канале для интеллектуалов, а также в течение двадцати лет вел высокооплачиваемые разделы в «Дейли телеграф» и «Радио тайме». Благодаря радикальным, безжалостным обзорам современной политики, искусства и культуры он стал любимцем словоохотливых слоев населения.
Фрэнк всю жизнь продолжал публиковать серьезные научные работы, среди них знаменитый трактат о влиянии телевидения на литературные формы — «Отражение Медузы».
Личная жизнь Фрэнка вращалась вокруг Мэри, его подруги с университетских времен, и протекала спокойно, размеренно и счастливо. Телесериал о Руперте Мердоке «Изобильное дело», подготовленный Фрэнком для канала «Би-Скай-Би» по случаю смерти Мердока в 2008 году, многие называли агиографией[46], однако, как заметил в отповеди критикам сам Фрэнк, «в наши времена агиография неплохо оплачивается».
Фрэнк мирно почил во сне в построенном семьдесят лет назад коттедже близ Сент-Ниотса. Его жена и трое детей также работают на телевидении.
Любимец словоохотливых слоев населения оттолкнулся от хозяйского обеденного стола, издав гортанный мятущийся рык: «С пребольшим удовольствием принимаю ваше предложение».
О боже, боже.
В пятницу перед уик-эндом у Тома я свернул дела в «О’Хара» пораньше, приехал домой, четыре часа смотрел детские передачи по телевизору и потом собрался за девять секунд. В восемь сел за руль, планируя остановиться по дороге поесть какой-нибудь дрянной еды и прибыть в имение Мэннионов к полуночи. На «диско» с кондиционером, как у Люси, до места можно было добраться часа за полтора, на хекающем «кавалере» — за два с половиной часа. Я протолкнулся на М40 у Актона около 8.30 и тут же оказался в пятничной пробке. Десятки тысяч людей ползли на выход из города, точно угрюмая колонна каторжников — прошли пять метров, остановились, прошли три метра, остановились. У них даже сложились свои грустные песни-псалмы: «О господи, когда это кончится?» и кулаком по рулю; «О господи, когда же мы сдвинемся с места?» и голову в окно, посмотреть, что за препятствие впереди. Я был прикован невидимой цепью к фургону с рекламой тортов и надписью, от которой отдавало Прустом: «Мы сохранили вкус к хорошему торту». Кое-как мы доползли до Аксбриджа, где нас помиловали, и скорость увеличилась до 65 км/ч.
Я сидел в «кавалере», врубив печку на максимум и нарочно заведя старый сборник, нагонявший тоску по Мэри, — самая подходящая обстановка для размышлений. Я ни разу не видел ее после разрыва, мы старательно избегали друг друга. После ссор мы заново настраивали отношения, хотя всякий раз они переходили в более низкий и умеренный регистр. Нам обоим претила мысль о новой попытке. Возможно, мы обходили друг друга стороной с такой тщательностью потому, что не верили в реальность еще одного захода.
Кассета шипела, звук плавал, создавая нужную атмосферу. Музыка, которая нравилась нам обоим, не пережила первой ссоры. Когда наши отношения приобрели осенний оттенок, воспоминания о ярком солнечном свете начали вызывать горечь. Я слушал эту музыку — «Смите», Костелло, Синатру, — и она напоминала мне средний период отношений с Мэри, сплошные диссонансы и обрывки главных тем.
Вуди Аллен как-то сказал, что если секс получается, все остальное получается тоже. У меня с Мэри на втором заходе в плане физиологии как раз все было в порядке, а вот радость ушла. Университетский секс случался неожиданно, как ливень, он мог возникнуть когда и где угодно — как смех или чаепитие. Мне нравилось ее пристрастие к прозрачно-невесомым одежкам, нравилась легкость, с которой она отрывалась от книжек, нравилось, что она начинала первая не реже меня. Наш секс был необременителен и легкодоступен.
В среднем периоде отношений все изменилось. Мэри в это время была уже в Лондоне, сначала переделывала свой диплом на юридический, потом работала в какой-то гигантской фирме в Сити, но вместе мы не жили. Она снимала квартиру на двоих со старой школьной подругой где-то в Хайгейте. Секс закрепился за утренними часами в выходные, когда ей было не противно остаться у меня в Брикстоне, и за жалкими промежутками между окончанием киносеанса и возвращением домой.