В зрительном зале все было в точности так, как во времена советского кино. Ряды деревянных стульев, похожие в закрытом виде на ряды деревянных портфелей, были, правда, полностью перепутаны — за пятым рядом следовал восьмой, пятнадцатый потерялся вообще, — зато зеленые плюшевые портьеры совсем по-прежнему звякали железными кольцами, и на месте был небольшой пожелтелый экран, словно собравший пыль ото всех, что когда-то мерцали над головами зрителей, фильмовых лучей, в которых, будто космонавты в корабле, летящем со скоростью света, были когда-то заключены популярные артисты — объекты неправедной зависти кандидата Кругаля. Доктор Кузнецов всегда опаздывал на десять-пятнадцать минут, заставляя рассевшийся зал долго глядеть на приготовленный для мэтра журнальный столик и приставленный к нему не по росту высокий козлоногий стул, вместе напоминавшие, из-за своей просматриваемости насквозь и некоторой условности композиции, оборудование иллюзиониста. Наконец, когда наиболее нервным начинало казаться, что Кузнецов давно присутствует в зале и вот-вот образуется из хитро устроенной, якобы пустой конструкции, ожидаемый маэстро байковым домашним шагом выходил из-за кулисы. Дунув и плюнув в шипящий, словно раскаленный микрофон, профессор глуховатым голосом сообщал присутствующим, что человеческий организм рассчитан на жизнь не меньше ста пятидесяти лет и что дальнейшие слова его оздоровительной лекции не только помогут каждому ступить на путь к долголетию, но и особым звуковым и знаковым составом произведут омолаживающее переливание энергии, подобно тому, как в ординарных клиниках его непросвещенные коллеги делают рутинное переливание крови. Постепенно деревянный скрип разогретого зала из рассогласованного делался дружным, словно скрежетали галерные весла или раскачивались, тяжко беря высоту, парковые качели; принаряженные женщины, из которых каждая четвертая тоже была Кузнецова, волнами ходили справа налево и слева направо, нечувствительно потираясь друг о друга мягкими плечами, и смотрели на мэтра многими парами глубоко в темноту посаженных глаз; то и дело в колыхании рядов по-лемурьи сверкали очки.
Профессор, так замечательно умевший согласовывать движения и чувства пациентов, был необыкновенно убедителен и собственным обликом: крупное его лицо состояло из гладких, словно отшлифованных частей безо всяких морщин, между этими обширными пятнами молодости залегали извилистые, тоже как бы сточенные темноты, где, подобно почве в трещинах шлифуемого камня, сохранялся возраст профессора; из-за причудливости этих темных залеганий его лицо издалека напоминало яшму. Еще убедительнее было появление на сцене ассистентки Кузнецова, которой, по свидетельству маэстро, недавно сравнялось шестьдесят. Юная ленивая блондинка, высоченная, как башня, с торчащими из слабых прядей оттопыренными ушами, в которых, в свою очередь, топырились, будто крючки в хряще у рыбы, золотые глуповатые сережки, — была не только долгожительница, но и знаменитая поэтесса. Она равнодушно шествовала на авансцену (передним рядам отчетливо слышалось, как огромные ноги блондинки шлепают друг о дружку под мятым вечерним платьем), раскрывала близко перед глазами тоненькую книжицу, размером напоминающую паспорт, и принималась на унылый носовой распев читать стихи о темной страсти и бокале красного вина, о вечереющих морях и об античном юноше с кудрями будто лепестки чайной розы, которого поэтесса упрекала в жестокости и в утере каких-то важных, со слесарной дотошностью описанных ключей. Выждав паузу и, словно птичек, покормив невидимыми крошками скачущие по рядам аплодисменты, профессор сообщал притихшей публике, что стихи его талантливой спутницы не только обладают большими художественными достоинствами, но и в силу заключенной в них энергетики врачуют от разных болезней, от женских до неврозов, и предлагал страдающим присылать ему на сцену анонимные записки. Тотчас в загудевшем зале начиналось оживление, записок на сцену наносили больше, чем профессор мог разобрать до конца сеанса. Однако мэтр, с привычной сноровкой рассортировав бумажные квадратики и завитки (долгожительница тем временем стояла совершенно неподвижно и имела вид непроницаемой преграды на пути любой человеческой мысли о ее терапевтической поэзии), выделял наиболее частые диагнозы и принимал руководство чтением целиком на себя. Тут выяснялось, что от желудка помогает элегия, обвязанная по правому краю изысканным орнаментом рифмы и имеющая предметом давний поцелуй в ненатуральном, как цветочный магазин, лирическом саду; от давления читалась баллада, длинная, будто таблица умножения, где два средневековых короля, один прекрасный, а другой ужасный, без конца перемножались в шахматно срифмованных четверостишиях и глубоких тайных зеркалах, — а то, что разомлевшие Кузнецовы слушали от воспаления придатков, было буквально сокровищницей, настолько легко все, к чему прикасалось перо долгожительницы, превращалось в изумруды и рубины, и даже простецкий воробей, почему-то залетевший в эти поэтические, устрашающим муаром облаков подернутые небеса, сделался по слову поэтессы золотой фигуркой и, надо полагать, немедленно брякнулся в общий сундук. Никто вокруг не понимал, отчего со сцены разливается такое яркое счастье; женщины, которым предлагалось нечто, бывшее одновременно от болезней и про любовь, смутно чувствовали, что получают именно то, чего хотят. С иными случалась истерика; симпатичная толстушка, на щеках у которой блестели, будто елочный дождик, дорожки от слез, едва не прорвалась на сцену, чтобы спеть: ее удачно перехватил и обволок учтивым бормотанием помощник профессора, материализовавшийся из полутьмы не сразу, а отдельными контрастными частями, что было похоже на кино. Профессору стоило труда призвать аудиторию к относительному порядку: он поднимался на цыпочки и взмахивал руками, будто пытался повесить на высокую веревку невидимое полотенце. Наконец, добившись тишины, д-р Кузнецов переходил к самой важной части своего выступления и сообщал о сути лично им совершенного открытия. Нет, произносил он торжественно, расхаживая перед экраном с одной стороны и перед аудиторией с другой (причем экран отражал его не менее внимательно, чем поднятые лица), не существует общего универсального рецепта долголетия. То, что говорилось сегодня о дыхательных тренировках и необходимости пить попеременно холодную и теплую воду, безусловно, полезно и поможет каждому, и все, кто сидели в этом зале, будут в ближайшие годы заметно молодеть. Но чтобы достигнуть идеального соответствия своему настоящему возрасту (тут аудитория обращала взгляды на румяную шестидесятилетнюю блондинку со щеками как две пол-литровые банки варенья), желателен индивидуальный оздоровительный режим и специальные, для каждого отдельно составленные белые стихи. Тех, кто готов позаботиться о себе до конца, профессор приглашал на свои персональные консультации в такой-то номер гостиницы «Север». Также он сообщал, что книга его уважаемой ассистентки свободно продается на выходе в фойе.
Было что-то невыразимо соблазнительное в сеансах профессора; оттого, что они происходили в катакомбном «Прогрессе» (профессор был необыкновенно чуток к эманациям среды), в них все явственнее проявлялись — наряду с эстрадными, подхваченными, как инфекция, в каком-нибудь варьете, — более таинственные кинематографические эффекты. Так, отдельным пациенткам мерещилось, будто в зале нет никакого доктора Кузнецова, а есть одно изображение на пыльном экране, которое, словно стайка глупых бабочек, может садиться на все, попавшее в фильмовый луч; другие же подсознательно видели в целителе лектора-искусствоведа, как бы представлявшего перед просмотром тот самый фильм про любовь, в котором они всегда мечтали сделаться главными героинями, и вот теперь мечта наконец готовилась сбыться. Еще работу профессора на территории можно было сравнить с работой кабельного телевидения десятилетней давности, когда первопроходцы бизнеса гнали за вечер по несколько американских фильмов: тогда казалось, будто настоящая жизнь, мутноватая от низкого качества пиратских кассет, вот-вот наступит здесь и сейчас, что каждый станет как Шерон Стоун или Арнольд Шварценеггер, а если у кого-то сохранятся материальные проблемы, то измеряться они будут в миллионах долларов.
Теперь романтические надежды непостижимым образом вернулись в человеческие сердца, которых на участке номер восемнадцать было как фруктов в райском саду. Кандидат в депутаты Апофеозов, добившийся особняка и «мерседеса» благодаря своим восхваляемым прессой талантам, был доподлинным героем нового времени, в которое вдруг поверили мелкие менеджеры и безработные, домохозяйки и бомжи. Пока большинство обывателей целых десять лет не могло оторваться от морока нищих квартирок, проржавевших, как эмалированные тазики, семейных «копеек», всего этого нажитого и приходящего в негодность советского обихода, чья фантастичность буквально кричала о себе из каждого угла и на каждом шагу, — Апофеозов, наделенный несокрушимой волей к реальной действительности, сделался тем, чем должен был бы стать буквально каждый житель территории, когда бы не призрачная трясина обыденности, привычек, невостребованных профессий. Только Апофеозов, у которого даже галстучная булавка стоила столько, что становилась вещью почти магической, мог представлять территорию в Думе; Апофеозова любили, как могли бы любить пожелавшего баллотироваться на восемнадцатом участке американского президента. Опыты профессора Кузнецова (пациентки, побывавшие у него в гостинице, возвращались все в мурашках, словно обвалянные в манной крупе, и какое-то время изъяснялись исключительно в стихах) обещали каждому не только долголетие и продление молодости, но по сути отмену прошлой жизни. Каждый мог теперь начать сначала, при желании с самого детства, что и происходило со многими: сразу несколько торговых точек, включая меховой магазин «Афины», были ограблены с помощью игрушечных револьверов — симпатичных железок, звонко щелкавших пахучими блошками пистонов, — после чего витрина «Афин», украшенная мраморными копиями богов и героев, одетыми в шубы, стала скучно походить на Пушкинский музей. Магазин «Детский мир», в свою очередь, бойко торговал жестяным и пластмассовым вооружением, так что Нина Александровна, по-прежнему забредавшая туда в неясных поисках какого-нибудь «Набора юного иллюзиониста», способного отвлечь ветерана от магнетической игры с веревками, поражалась пустоте отдела, чем-то похожего на брошенные отступающей армией фронтовые позиции. Только оловянные солдатики, будто стреляные гильзы, валялись на полках, открытых до самой стены, — и лицо у лощеного менеджера, зачем-то торчавшего за голым прилавком, было контуженное, его улыбка, автоматически возникавшая при достаточном приближении покупателя, была совершенно бессмысленная.