Было что-то невыразимо соблазнительное в сеансах профессора; оттого, что они происходили в катакомбном «Прогрессе» (профессор был необыкновенно чуток к эманациям среды), в них все явственнее проявлялись — наряду с эстрадными, подхваченными, как инфекция, в каком-нибудь варьете, — более таинственные кинематографические эффекты. Так, отдельным пациенткам мерещилось, будто в зале нет никакого доктора Кузнецова, а есть одно изображение на пыльном экране, которое, словно стайка глупых бабочек, может садиться на все, попавшее в фильмовый луч; другие же подсознательно видели в целителе лектора-искусствоведа, как бы представлявшего перед просмотром тот самый фильм про любовь, в котором они всегда мечтали сделаться главными героинями, и вот теперь мечта наконец готовилась сбыться. Еще работу профессора на территории можно было сравнить с работой кабельного телевидения десятилетней давности, когда первопроходцы бизнеса гнали за вечер по несколько американских фильмов: тогда казалось, будто настоящая жизнь, мутноватая от низкого качества пиратских кассет, вот-вот наступит здесь и сейчас, что каждый станет как Шерон Стоун или Арнольд Шварценеггер, а если у кого-то сохранятся материальные проблемы, то измеряться они будут в миллионах долларов.
Теперь романтические надежды непостижимым образом вернулись в человеческие сердца, которых на участке номер восемнадцать было как фруктов в райском саду. Кандидат в депутаты Апофеозов, добившийся особняка и «мерседеса» благодаря своим восхваляемым прессой талантам, был доподлинным героем нового времени, в которое вдруг поверили мелкие менеджеры и безработные, домохозяйки и бомжи. Пока большинство обывателей целых десять лет не могло оторваться от морока нищих квартирок, проржавевших, как эмалированные тазики, семейных «копеек», всего этого нажитого и приходящего в негодность советского обихода, чья фантастичность буквально кричала о себе из каждого угла и на каждом шагу, — Апофеозов, наделенный несокрушимой волей к реальной действительности, сделался тем, чем должен был бы стать буквально каждый житель территории, когда бы не призрачная трясина обыденности, привычек, невостребованных профессий. Только Апофеозов, у которого даже галстучная булавка стоила столько, что становилась вещью почти магической, мог представлять территорию в Думе; Апофеозова любили, как могли бы любить пожелавшего баллотироваться на восемнадцатом участке американского президента. Опыты профессора Кузнецова (пациентки, побывавшие у него в гостинице, возвращались все в мурашках, словно обвалянные в манной крупе, и какое-то время изъяснялись исключительно в стихах) обещали каждому не только долголетие и продление молодости, но по сути отмену прошлой жизни. Каждый мог теперь начать сначала, при желании с самого детства, что и происходило со многими: сразу несколько торговых точек, включая меховой магазин «Афины», были ограблены с помощью игрушечных револьверов — симпатичных железок, звонко щелкавших пахучими блошками пистонов, — после чего витрина «Афин», украшенная мраморными копиями богов и героев, одетыми в шубы, стала скучно походить на Пушкинский музей. Магазин «Детский мир», в свою очередь, бойко торговал жестяным и пластмассовым вооружением, так что Нина Александровна, по-прежнему забредавшая туда в неясных поисках какого-нибудь «Набора юного иллюзиониста», способного отвлечь ветерана от магнетической игры с веревками, поражалась пустоте отдела, чем-то похожего на брошенные отступающей армией фронтовые позиции. Только оловянные солдатики, будто стреляные гильзы, валялись на полках, открытых до самой стены, — и лицо у лощеного менеджера, зачем-то торчавшего за голым прилавком, было контуженное, его улыбка, автоматически возникавшая при достаточном приближении покупателя, была совершенно бессмысленная.
* * *
Впрочем, в штабе кандидата Кругаля не удивлялись уже никаким сумасшествиям: здесь происходили такие вещи, по сравнению с которыми сеансы в невидимом извне кинотеатре «Прогресс» были цветочки. План профессора Шишкова, поначалу казавшийся образцом гениальной экономии средств, превратился в черную дыру. Расчетная цифра предельных затрат, которая должна была бы обеспечить верную победу его кандидату, осталась в далеком прошлом: ежедневно в подвале, чьи стены, потертые медлительным шорканьем человеческой массы, изменили цвет с кофейного на грязно-розовый, выдавались на руки сумасшедшие суммы. Профессор Шишков похудел, от разговоров о перспективах решительно уходил, жесты и мимика его напоминали ленту Мебиуса. Дважды, никому не сказавшись, Шишков ночными рейсами летал в Москву и привозил оттуда добытую под секретные обещания спонсорскую наличность. Но и эти сытные пачки, поначалу выглядевшие запасом, расхватывались, будто мороженое в жару, а обитатели территории продолжали прибывать. Стоило утром лишь чуть замешкаться с открытием штаба, как наружная дверь начинала гудеть всем своим металлом под ударами кулаков, а перед окнами, где и так едва виднелись, словно краешки белья из задвинутых ящиков, полоски скошенного света, присаживались на корточки нетерпеливые личности: их перевернутые лица заглядывали вниз, в перевернутый мирок штабного подвала, и почему-то эти люди казались великанами, что смотрят, свесив волосы, в беззащитный перед ними кукольный дом.
Профессор Шишков, потерявший контроль над ситуацией, но не над собственным разумом, отлично понимал, что если прекратить раздачу денег агитаторам, то все, не получившие законной доли, из одного только чувства оскорбленной справедливости проголосуют на выборах против Кругаля. Поэтому он продолжал, глотая лекарства, изыскивать средства и только велел регистраторам работать как можно медленнее. Каждый изобретал свою технологию волокиты, выглядело это так, будто вышколенные сотрудницы штаба внезапно сделались больны. Они действительно не знали, куда себя девать под нетерпеливыми взглядами стеснившихся людей и среди своего рабочего хозяйства, отчужденного и словно заминированного требованиями замедления. В результате регистраторы, работая как бы под чьей-то гипнотической лупой, в сильном ее увеличительном желе, стали до смерти бояться наделать в журналах грамматических ошибок — а у одной впечатлительной сотрудницы куда-то бесследно делась только что вскрытая банковская пачка пятидесятирублевок, и женщина, страшно скрежетнув перекошенным стулом, словно переведенной в крайнее положение системой рычагов, свалилась без чувств.
Некоторые, не выдерживая давления, что нагнеталось, будто поршнем, прибывающей с улицы отсырелой очередью, часами отсиживались в задней комнатке штаба, но даже и оттуда слышали, как очередь, никем не обслуживаемая, но подчиненная присущему ей направлению, каждые десять минут самопроизвольно делает шажок — точно десятки лопат вразнобой втыкаются в тупую кучу несдвигаемой земли. Сообразительная Людочка первой заметила, что выражение «стоять в очередях» неправильное, потому что на самом деле никто не стоит. И точно: люди, стоило им выстроиться в затылок, сразу приобретали импульс к перемещению в пространстве и начинали пробуриваться вперед, так что казалось, будто именно очередь могла бы стать для человечества столь долго искомым способом прохождения сквозь стены. Даже в отсутствие регистратора тело очереди, сдавленное впереди и разреженное в хвосте (там занявшие за крайним и отошедшие по делам составляли как бы безразмерное облако, напитанное мерзлым мелконьким дождем), продолжало работать: десятки ног переступали, шаркали, попихивали сумки, некоторые поправляли о плечи впередистоящих запотевшие очки. Чтобы действительно постоять и немного отдохнуть, следовало отойти в сторонку и отыскать местечко у стены; там, отлынивая от общих усилий и натирая на мрачные пальто грязнорозовый, необыкновенно въедливый мел, всегда торчали индивидуалисты, уткнувшиеся в книжки. Непонятно было, как они читали при голых слабосильных лампочках, которые, казалось, не распространяли, а отсасывали свет и набирали со всего коридора каждая по полстакашка. Непонятно было вообще, почему с таким упорством, достойным лучшего применения, обитатели территории устремляются в штаб за несчастной пятидесяткой: вероятно, их гнало сюда чувство справедливости, требующее равномерного распределения даровых, только за факт прописки выдаваемых благ.
Иные кандидаты в агитаторы, никак не подпускаемые замедлением к раздаточным столам, приходили по нескольку раз, и отпечаток очереди на них не сводился ко вчерашним и позавчерашним следам коридорного мела, но выражался в каких-то особых ухватках завсегдатаев. Должно быть, это они облюбовали для распития бутылок трогательно старенькую детскую площадку напротив штаба, чем-то похожую на цирковую арену с реквизитом для мелких дрессированных зверушек. По вечерам, когда сотрудники, отсидевшись некоторое время после закрытия, выходили в темный двор, где, как заварка в выпитом чайнике, лежала толстым слоем мокрая листва, они замечали на площадке какое-то нехорошее остаточное присутствие: сутулые фигуры, чьи шевеления улавливались глазом на фоне маленького гипсового пионера, задвинутого в куст, аккуратно сшибались емкостями, иногда их неуправляемые выкрики пускали по газону пролетавшую резким снарядом безумную кошку. Марина, не выделенная из сотрудников никаким назначением, но самозванно ощущавшая почти материнскую ответственность за благополучие штаба, прекрасно понимала, что если жильцы окружающих пенсионерских хрущевок пока не жалуются ни в газеты, ни в милицию, то только потому, что сами, все как один, получили агитаторские деньги и надеются получить еще. Когда сотрудники, поспешно отделяясь друг от друга, разбегались кто куда и «копейка» профессора, провалившись в чихнувшей луже, выворачивала на проспект, — Марина, преодолевая химически сложный страх перед мужчинами и темнотой, пыталась в одиночестве приблизиться к пикнику, чтобы хотя бы разобраться, имеет пикник отношение к штабу или не имеет. В действительности ей удавалось сделать по осклизлым листьям только три или четыре неуверенных, куда-то забирающих шажка. С такого компромиссного расстояния если что и виделось ясней, то разве что заброшенный герой-пионер с побитым галстуком и страшненьким личиком, похожим на кусок Луны. Несколько раз на детской площадке горел кипящий под моросью рыхлый костерок: в красном облачке его виднелись розовые руки в толстых рукавах, то и дело бросавшие в огонь какие-то картонные лохмотья, что целиком накрывали маленькое пламя и долго варились в собственном дыму, — но и при этом тусклом освещении Марине удалось опознать физиономии двух или трех полуподвальных знакомцев, что казались почему-то совсем стариковскими и переливались беглым жаром, будто растресканные угли. Это ожидаемое открытие с тех пор томило Марину неясным предчувствием беды.