– Ребенка видел?
– Ребенка?
Он посмотрел на нее недоумевающе. Потом махнул рукой: «Ребенок как ребенок. Главное – Ирина». В тот момент точно прозрела: «Да ведь он на нее как на икону молится. Антон на меня так никогда не глядел». Тоже была отдельная палата, уход, медсестра. Но сам в больницу ни разу не приехал. Посылал Петра-шофера или Дашу- домработницу.
На обратном пути от портнихи ехали с Колей прямо через Рогожную. Очень торопились, и оба нервничали. Рабочий день был на исходе, и Антону Петровичу в любую минуту могла понадобиться машина. Улица около роддома была, как обычно, пустынна. У входа стоял милиционер. Какой-то мужчина в сером костюме собирал с мостовой обрывки плакатов. Она машинально подумала: «На дворника не похож. Одет прилично».
Когда пересекали проспект – глянула на часы и ахнула в испуге: «Беда, Коля. Опаздываешь. Поезжай скорей к Антону Петровичу». Он высадил ее на ближайшем перекрестке. Домой доплелась пешком. И только сворачивая в Обыденский, внезапно подумала: «А вдруг Сашенька тоже был в этой толпе?» Внук уже второй год учился в медицинском институте. Но тут же отогнала эту мысль и укорила себя: «Тебе бы только шарахаться, только бы пугаться. Мало бед настоящих, так еще и выдумываешь. Что у него может быть общего с этими бузотёрами, с этой голытьбой».
Оказалось, не только был там, но и числился в первых зачинщиках. Причем не отрицал этого. Чуть не всю вину взял на себя.
В испуге кинулась к мужу: «Антон, что же будет?» Тот посмотрел холодно, с ненавистью: «Не интересуюсь. В этом деле не помощник и не советчик, – и тотчас сорвался на крик, – на что замахнулся? Плюнул в колодец, из которого пил всю жизнь. Такое не прощают. Увидишь, растопчут. В порошок сотрут. И поделом будет, – он подошел к ней совсем близко. Она почувствовала тяжелое, нездоровое дыхание, увидела трясущиеся в гневе тонкие губы. – Тебе этого мало? Еще и меня хочешь впутать! За всю жизнь ни одного пятна. Ни одного взыскания. А теперь, на старости лет, хочешь втоптать в эту грязь! Чтоб до конца дней не мог ни отмыться, ни отскрестись. Нет! Не будет этого. Умер он для меня. Умер. Заруби себе это на носу». Она стояла, опустив голову, а он бегал по квартире в домашнем халате внакидку. Рукава и полы нелепо развевались. «Как ворон летает, – подумала она, и тут же мелькнула трезвая, четкая мысль, – трусит. За свою шкуру дрожит». С этой минуты всё взяла в свои руки. Бегала, унижалась, просила. Никогда такими делами не занималась. Все Антон да Антон. А тут словно кто подталкивал. Нет, по кабинетам не ходила, поняла своим женским чутьём – пустые хлопоты. Научилась напрашиваться в гости, умильно заглядывать в глаза хозяину. Но тот, узнав, в чем дело, тотчас твердел голосом. Некоторые с плохо скрытой издёвкой спрашивали: «А что же Антон Петрович?» «Болен», – кротко отвечала она. И верно, осунулся. Глаза впали. Пил какие-то таблетки. Через неделю дело кое-как прояснилось. Оказалось, не так уж все при нынешних порядках и страшно. А тут еще приспело время идти внуку в армию. И хоть раньше думала об этом с болью, теперь мудро рассудила: «Нет худа без добра. Авось за два года дело замнется». Но в душе на мужа такую затаила злобу, что сама порой дивилась: «Как же дальше жить под одной крышей?» И еще люто возненавидела зятя: «Это его выучка. Вся беда от него, от голодранца. Нет, не зря я твердила Ирине, что это не пара. Но разве меня кто слушает?» Сашеньке о своих хлопотах слова не проронила. Зачем? Тотчас на дыбы встанет: «Не смей. Не нуждаюсь». Характером весь в Илью. Но верно говорят: «Где тонко, там и рвётся». В мае Антона Петровича отправили на пенсию.
Олимпиада Матвеевна прислушалась. Часы в столовой пробили восемь раз. «А вдруг его из-за Сашенькиного дела вызвали? Прорабатывать начнут. У нас ведь как водится? Стоит человеку пошатнуться, тут же и подтолкнуть норовят. Вон у Алексеева внучку чуть ли не каждый день шофер привозит пьяной. Весь Обыденский видит. А у Поповых Павлик и вовсе оказался замешанным в валютных делах. И ничего. Оба работают. В том то и дело, – она горько покачала головой, – ни тот, ни другой не чета Антону. Оба сидят крепко – с места не сдвинешь. Да и вина вине рознь. То – пустяки, шалости. А Сашенькино дело политикой пахнет». И без того на душе было смутно, неспокойно, а тут и вовсе стало невмоготу. Поздним вечером не выдержала, начала названивать домой в Обыденский переулок. Но телефон не отвечал. Тогда в отчаянье позвонила Ирине: «Отец не приехал до сих пор. И трубку никто дома не поднимает». Та с раздражением буркнула: «Мама, чего тебе не спится? Не маленький, не пропадет, небось, телефон отключил и спать улегся».
Олимпиада Матвеевна громко шмыгнула носом. «Господи, – подумала Ирина, – опять слезы!» Бешенство стало нарастать в ней снежной лавиной. Но чем больше раздражалась, тем спокойней и размеренней звучал голос:
– Это эгоизм, мама. Мне завтра на работу. У меня давление. Я должна выспаться.
«В кого она такая, словно камень, бездушная? Разве мы ей нужны?» – уже не сдерживая себя, всхлипнула Олимпиада Матвеевна. В эту ночь долго ходила из комнаты в комнату. «Видно, в недобрый час отец эту домину отгрохал». За окнами мело и мело. Где-то далеко, в деревне, завыла собака. «К беде», – подумала она и съёжилась от неясной тревоги. Казалось ей – одна на всем белом свете.
Можейко, оцепенев, слушал тишину городской квартиры. За плотно запертой дверью кабинета – гулкая пустота нежилых комнат: свернутые трубки ковров, белые саваны чехлов, серый пепел пыли. Крепко сплетенные пальцы рук чуть подрагивали, нижняя губа была брезгливо выпячена. В душе уже не чувствовал ни злобы, ни отчаяния. Он прикрыл глаза. В полудреме чудилось, будто бежит по льду, уже кое-где тронутому лужами. До берега еще далеко. А лед под ногами прогибается, трещит, расходится. То тут, то там видны затянутые предательским ледком полыньи. И назад ему ходу нет. Там, за спиной, присадистый, мосластый мужик с увесистым дрыном. Улюлюкает вслед, дышит смрадным самогоном с луковой закусью. Он бежит, не оглядываясь. Лопатками чувствует лютый ненавидящий взгляд мужика. А по спине струится пот. Липкий. Холодный.
Внезапно очнулся от пронзительного звука. Звонил телефон. В полутьме нащупал розетку. Не поднимая трубки, рывком отключил аппарат. Минуту другую еще был там, в сновидении. А после вспомнил. А ведь было это все. Было.
В тридцатых послали на Украину организовывать колхозы. Жили в заброшенной мазанке, на краю села. Было их пятеро комсомольцев. Он, Можейко, за старшего. Мужики приглядывались, примеривались. И хоть село было бедней бедного, но в колхоз не спешили. На сходах густо дымили самосадом. Опасливо отмалчивались. Конечно, сулил златые горы. Уговаривал, уламывал. Но не лгал. Сам истово верил. Готов был отдать голову на отсечение. Разве могло быть хуже того, что видел? Шматок сухой мамалыги, похлёбка из кормовой свеклы. «Не! Хочу сам себе паном быть», – твердил тот присадистый мужик со злыми глазами. Держался до последнего. Остальные уже сволокли на общий двор свои немудрящие пожитки. Конечно, пригрозил ему. Заставил силой. Но не сделай этого он, Можейко, нашелся бы другой. Накатная волна половодья утаскивает в своем бурлящем потоке все без разбора. И бревна, и скарб, и мелкую щепу. Великая цель требует жертв, нельзя ждать, пока каждый прозреет. В это уверовал раз и навсегда. Без колебаний и сомнений.
Стоял конец марта. И в полдень вовсю играла, перезванивала капель. В тот день его вызвали в губком. К станции шел в ранних сумерках. И чтоб сократить путь, решил перейти реку по льду. Впереди маячили три фигуры. Вначале и не разобрал кто, и только когда подошел ближе, узнал одного из них – тот, что сам себе паном хочет быть. Недобро усмехаясь, они пропустили вперед Можейко. А после гнали до другого берега, не давая передышки. Присадистый улюлюкал, зло хрипел вслед: «Подавитесь! Косткой в горле станет чужое добро». Потом ни словом, ни намеком не припомнил этого мужику. А ведь мог. И сила, и власть была тогда на его стороне. Но сдержался: «Темнота деревенская. Что с него взять?»
«Тешились благодарностью потомков. Теперь, кто дожил, получает сполна», – Антон Петрович невесело хмыкнул.
Мельком глянул на часы, стоящие в углу кабинета. Старинные, напольные. В футляре карельской березы. Блестящий круглый маятник мертво застыл на тонкой длинной стреле. Стали еще в мае месяце. Хотел починить, но все закружилось, завертелось, как в бешеной карусели. Не до часов стало. «Выходит, надул меня тогда этот старик-литовец. А ведь обещал, что не только на мой век хватит. Внукам еще достанется». Он с горечью подумал: «Насчет внуков старик явно промахнулся. Нажил всего лишь одного, и тот нынче волком глядит. А как же иначе? – Ядовитая усмешка скривила узкие губы. Раз решили играть в революцию, обязательно все должно быть как у людей: демонстрации, митинги, экспроприация. Без этого какая игра? А того дурачье не понимает, что их руками кто-то жар гребет. Ну ладно, молодым лестно, такое дело доверили. Но ведь и у битых да бывалых голова кругом пошла. Конечно, все это долго не протянется. Перегруппируются, рассядутся по местам, и поехали дальше. «Наш паровоз, лети вперед». Что Санька поумнеет, не сомневался. Только бы история с демонстрацией ему с рук сошла. А то ведь и такое может быть – к оврагу. Не всех, конечно, а самых смутьянов, чтобы другим неповадно было. Остальных на заметку. Вот жизнь и перечеркнута. А из-за чего? Из-за глупости.