«А что, если мне попробовать раскусить орех? – Я быстро сунул руку в карман. Там был один орех, последний. – Только я ведь сам не знаю, чего же мне не хватает. Что загадывать? – думал я. – А, все равно, должно само получиться, само собой». Орех был уже во рту.
Я ждал результата. И вдруг стало все равно. Я чувствовал себя как пленник, который не может спастись, – и смирился. Свой драгоценный орех я потратил на то, чтобы смириться со своим бессилием. Мне этого недоставало? «Ничего себе новое качество», – подумал я и тихо пошел домой.
Не хотелось ничего, даже идти в лес. Я не хотел никого встретить – не хотелось говорить ни одного слова…»
Несколько страниц опять были пусты. И тут я долистал до того самого разворота, на котором открывал тетрадь вначале. Опять эти слова: «Я никогда в жизни не говорил правды, никогда…» А как же эти слова? Тоже?..
Тетрадь скоро кончалась. Неохота было читать дальше. Я не знаю, кто это написал.
В последние несколько дней я все стараюсь вспомнить одно чувство. И никак не получается. Может быть, его и не было – чувства?.. И я вспоминаю только то, что было тогда со мной, – словно со стороны.
Ясно помню белое небо, вдруг закрытое кричащей толпой ворон, – они в самом деле страшно толпились, сталкивались друг с другом, наполняя неприятным шумом весь лес. Этот шум был настолько неестественным, что я боялся – как будто его услышит тот, кто может меня за него наказать. И страшно было, что я не могу его прекратить, что я бессилен и остается только слушать.
Мы пошли играть в лес – наверное, я был самым младшим из всех, еще в школу не ходил. Тогда у нас было очередное увлечение – железные копья. Мы делали их из толстой проволоки, тонко и длинно затачивая на конце. Копье легко вонзалось в дерево, в любую доску, и приятно было чувствовать его силу. Целый день мы бегали в лесу на нашей поляне – посреди нее на старом пне стоял даже патефон, шипела старая песня, рядом горел костер, и мы забывали обо всем, что существовало, кроме этой поляны.
Недалеко стоял огромный дуб. И однажды в перерыве между песнями патефона и шумом мы услышали писк, да и не писк уже, а легкое такое карканье. Самый старший из нас, Павел, ругнулся и, словно он этого мгновения ждал все время, сказал: «Ну – всё… Счас мы их…»
И полез наверх за воронятами. В деревне иногда пропадали цыплята, наверное, это вороны их таскали.
Скоро, цепляясь за ветки, вместе с перьями и еще чем-то, полетели вниз птенцы. Мы стаскивали их в одну кучу.
А над дубом страшно, по-женски, кричали вороны – пробовали нападать на Павла, но ему это даже нравилось – он ловко от них отбивался. Когда Павел слез на землю, все мы окружили живую голую кучку и долго рассматривали.
А потом – не знаю, как мы до этого додумались, – распинали птенцов на ветках кустов и протыкали их своими копьями.
Воронята пищали, закатывали слепые глаза, сверху кричало много ворон – может быть, это сейчас мне кажется так, – но я не хотел, чтобы меня видели. Я смотрел, вжимая голову в плечи, и старался касаться руками, спиной кого-нибудь из хлопцев – толпился…
Потом дома долго не мог есть – как после провинности, когда обидишься на всех.
Я помню, что жизнь тогда стала ясной и узкой. Конечно, я этого не понимал; может быть, я это сейчас додумываю – и так хочется вспомнить все по-настоящему.
Шли назад из лесу, и, может, это не в тот день было – у нас оказался бензин; когда переходили речку по кладке, вылили его в воду и подожгли. И по реке плыли и горели пятна.
И никак я не вспомню все так, как было на самом деле. Но желание вспомнить так радостно тревожило меня последние дни. Я ехал вчера домой, хотелось поскорее выйти из автобуса, идти и вспоминать. И вот я уже иду за огородами, впереди – заходящее солнце. Воздух окрашен в розоватый цвет, все тихо и неподвижно. Я иду и постепенно все больше и больше чувствую в себе спокойствие. Не просто спокойствие, когда расслаблено тело, а легкое возбуждение, слегка напряжены все мышцы, и я необыкновенно уверен в себе. И забываю обо всем, мне хорошо, но что-то уплывает с каждой минутой.
Я остановился. Передо мной на тропинке сидел пьяный парень – мой сосед. Он держал в руках недопитую бутылку, слабо ею размахивал перед собой и невнятно бормотал: «А если я… Ух ты…» – Он погрозил пальцем, прищурившись. Пьяно мотнув головой, он увидел меня, присмотрелся.
– А сколько время? Иван, сколько время? Ну что ты не скажешь, сколько время? Не бойся – сколько?..
– Десять минут девятого.
– Поздно… Так что – уже поздно? Иван, поздно?
Я не понимал и подумал, что он совсем не соображает. Но прислушался – о каком это он времени, что – поздно?
– Так магазин уже закрыт? Закрыт, Иван? Ну скажи, закрыли?.. Эх… – Он ругнулся, хотел приподняться, но остался сидеть.
Я сразу обозлился и пошел дальше. И услышал:
– А если я… – он помолчал, не зная, что сказать, и вдруг: – …зарежу себя!.. – прокричал громко, с выдохом. – Иван, иди, выпьем!
Я не оглянулся.
И опять – я так ясно хотел вспомнить, ну как хотят воды попить, так я хотел вспомнить. Я шел и думал, глядя под ноги: «Может, я хочу увидеть себя виноватым? Так приятно чувствовать себя виноватым – перед собой. И что я выдумываю – про этих птенцов? – я просто хочу увидеть все ясным, а ничего этого не было – и чего я выдумываю? Чего я копаюсь, как хорошо здесь – небо, воздух, простор…» Я взглянул перед собой. И стало неприятно, что я минуту назад любовался всем этим. Я оглянулся на парня. Он так же сидел, опустив голову, и разводил бутылкой по воздуху. «Ему – яснее…» – подумалось мне, и я даже сказал это вслух. И опять стало стыдно, что вот я иду и стараюсь – и ничего не знаю.
Я уже пришел домой. Долго ходил как неприкаянный, потом вышел на улицу.
Солнцу осталось только спуститься. Было тихо и спокойно, медленно наплывал вечерний туман. И далеко был слышен любой шорох.
У соседнего дома на лавочке сидела старуха. Она плакала и горько раскачивала головой:
– А мои деточки, а родненькие, а отдайте мне руку, а что же мне делать?
Рука ее была замотала тряпками и издали походила на укутанного ребенка. Казалось, что Пёкла укачивает его. Она помолчала, потом опять запричитала:
– А на что ж вы ее забрали, а что ж мне делать…
Воздух темнел, и белым пятном мерцала повязка.
Вчера приезжала Манька, старшая Пёклина дочка. К вечеру она напилась, и никто не знает, как получилось, что она начала бить Пёклу.
До обеда Манька работала. Она привезла с собой и нового мужа, тоненького очкастого паренька, он все время ковырял ногти, сосредоточенно на них глядя, и это было его постоянным занятием. Когда он нес воду от колодца, то казалось, что сейчас поставит ведра на землю, остановится и станет ковырять свои ногти.
Манька работала с ожесточением. Когда косила, радовалась, что устает, и не хотела отдыхать. А когда несла из лесу веники, то дышала нетерпеливо – ей было скучно просто так идти.
К обеду она устала и злилась на всех.
Когда сидели за столом и выпивали, по улице шумно проехала машина, и сразу раздался пронзительный кошачий крик. Манька, словно ожидая этой минуты, подхватилась и выскочила из хаты, громко ругаясь по дороге. Все неохотно вылезли из-за стола, вышли на улицу.
Манька сидела на лавочке и плакала. А посреди дороги, в пыльном песке, валялся перевернутый кот. Подошли еще бабы, все смотрели то на раздавленного кота, то на Маньку – молчали. Им было обидно, что они не чувствуют ничего, из-за чего можно было бы плакать, – и просто смотрели на плачущую Маньку.
Некоторые бабы подсели на лавочку, остальные пошли по домам. Манька плакала:
– Он сидел вот тут, сидел, и потом – что ему захотелось? – начал улицу переходить… И чего ж тебе не сиделось, а мой ты котик, – запричитала Манька. – И не успел же ты дойти до травки, в пыли лежишь… – тянула она.
Долго еще доносились всхлипывания. Весь вечер и всю ночь в их доме звенела посуда, гремели ведра, и только утром все стало известным.
У Пёклы была сломана рука. Манька ходила опухшая и сердитая. Скоро она уехала вместе со своим мужем.
И вот сейчас Пёкла сидит на лавочке и плачет.
Я вышел за ворота – мне показалось, что она тихонько поет грустную песню. Можно было различить одни и те же слова:
– А что ж мне делать… А отдайте мне руку, а деточки…
Я слушал-слушал и пошел в дом. И опять почувствовал, что хочу вспомнить что-то. Мне обидно было, что я на все смотрю и не могу себя увидеть провинившимся. Как будто со стороны все вижу.
И даже в доме был слышен плач Пёклы – или мне казалось? Я начал читать, но не читалось. Опять старался вспоминать. Но все-таки не помнил, что чувствовал тогда, в лесу, когда был маленьким.
Не сиделось на месте. Я опять вышел на улицу.
В темноте воздух превратился только в звуки. Хотелось ясного и понятного, что могло бы соединить и этот близкий плач, и далекий летний день, когда крик ворон над лесом закрыл все небо.