И на соседней, — стоя напротив подумала быстро и смутно, да как же он сюда влез и как стоял, за что держался, — только лицо, ее лицо, серьезное, с большими глазами, чуть прикрытыми веками, и мирно сложены пухлые губы, с еле видными складочками в уголках рта. Густо и прямо — линия стриженых волос, открывающая шею. Линия приподнятого плеча.
— Я, — голос сорвался, и она заплакала, не думая о старике, что неслышно был позади, ждал.
Плакала, быстро вытирая слезы, потому что мешали видеть:
— Я… я тут, да? Все время. Я…
— Да, — сказал Гордей. Зашевелился, кашлянув, — ну я это, посижу тут взади.
— Я…
Она подошла вплотную к рисунку, трогая его пальцами, закрывая и открывая глаза. И когда закрывала, видела его, тощего, упрямого, с желваками узких мышц на спине, поднимает руку с зубилом, прикладывая его к слепой, еще молчащей скале, и на другой руке тоже вздуваются мышцы, готовя удар. Точный, единственно верный. Высекающий линию их любви.
Гордей, сидя на небольшом валуне, пошевелил пальцами, машинально разыскивая сигаретную пачку, потер мокрое колено, и стал терпеливо ждать, осматриваясь, и возвращая взгляд к неподвижно стоящей смуглой женщине, что почти прижалась к рисунку на скале, положив на него руку и пальцами, как слепая, ощупывая каждую линию.
Солнце лезло все выше, накачивая воздух яростным зноем. И наконец, Гордей встал, одергивая трусы, подошел и положил руку на неподвижное плечо.
— Пора уж. Там пацаны встали. Ну и, до вечера, што ль, стоять тут?
— Да. Да. Мы еще сюда придем, Гордей?
Послушно отошла, беря старика за руку, чтоб не упасть, а смотрела все на скалу с рисунком.
— Если схочешь. Ну, да.
— Схочу.
Она снова споткнулась о камень очажка. Перевела взгляд на серое еле видное пятно в центре. Опускаясь на коленки, снизу глянула на высокую жилистую фигуру.
— Тут еще кто-то?
— Не. Дикое место, кто ж полезет. Я так думаю, потому исделал он тут портреты твои. Чтоб никто не замал. Пошли, Инга. В другой раз машинку свою возьмешь, карточек сделаешь.
— Да. Гордей. Он тут, костер он жег. Сережа.
— Сережа, — согласился старик, подавая ей руку.
Снимая ее со скалы и осторожно ставя в воду, пошел снова впереди, оглядываясь, проверял, идет ли. Инга послушно шла следом, и на пылающем лице глаза были огромными и блестящими. Она ничего не спрашивала, пока трудно выбирались из бухты. И молчала, усаживаясь в байду. Гордей окунал весла, поворачивая лодку. Думал, посматривая, совсем же девчонка. И как увидела, ровно та змейка, еще годов скинула, будто слиняли они с нее шкурой.
Байда шла обратно, к дальнему берегу, уже усыпанному игрушечными фигурками в белых панамках и шляпах. Тарахтел мотор, журчала вода, издалека кричали купальщики. А Инга наклонилась вперед, нежно светя ложбинкой между тяжелых смуглых грудей в вырезе линялой рубашки. Слушала, не пропуская ни слова.
— То восемь. Нет, семь лет. Пришел, сперва у городи ходил, там по улицам, где всякие модные для курортников номера. Нанимался, значит. Ну, у нас ходят все время. Кто копать, а кто плитку ложить или там сантехнику вести, кафели всякие, краны. А у него значит, альбомчик с собой, и тама в нем — всякие штуки. Я не видал, то Лизка рассказывала. И значит, эти, рельефы, с камня. Да, барельефы. А еще для сада, такие фигуры, типа старые. Как ото бабы степные, что по музеям стоят. Ну и еще часы солнечные и фонтан стенкою. Как Лизкин. Немного, в альбомчике том. Сколько, значит, исделать успел, да заснять на фотографии. Походил, и к нам, в Мысовое, потому как там не схотел никто. Оно и тут бы никто, да Лизка на него сразу глаз положила.
Гордей кашлянул, шерудя веслом и укладывая его вдоль борта. Инга быстро кивнула, не отводя глаз.
— Да. Это ничего. Я была там, я знаю. Ты говори.
— В-общем, выбрала не бабу каменную, конечно, она сама баба хоть куды, ночью увидишь, трусы меняй. И картинки ей ни к чему, а фонтанчик схотела. Пусть говорит, для отдыху, чтоб гости на птичек глядели. Серегу поселила в доме. У нея там брат, да сын, сама безмужняя, ну оно ж часто так. И вот он значит, вошкается на заднем дворе, а Лизавета уже в новой юбке на базаре, то яичков Сереженьке, то носки шерстяные выбирает. И через неделю гуляет с ним, под руку, таскает по пляжу, да в магазины. Чтоб видели, значит, все. Ну, то так. Извини уж.
— Да… — у Инги свирепо заболело сердце и, сжимая на коленке кулак, она обругала себя. Двадцать лет, Ми-хай-ло-ва, двадцать! И у тебя были мужчины.
Гордей ухмыльнулся, потер узловатое колено.
— С месяц он у ней колупался. А потом Нила рассказует, я бычков понес, на базар, а она смеется, наша, говорит, Лизанька осталась при своих интересах. Сбежал ейный хахаль, тока вот закончил свою скульптуру, так и ищез, как и не было. А тут и Лизка. Руки в бока и на Нилу, как пошла его честить. Всяко. И сама выгнала, и денег не дала, бо поймала за руку, скрал у нее золотые сережки. И уголовник, на ём и клейма не поставишь. Та тьфу, черноротая она.
…Я бы мимо ушей и пропустил, мало ли бабы у нас хахалей делят, то обычное ж, летом наедет кто, или как у Лизки, на работу попросятся, а к зиме глядишь, опять бабы сами. Ушел, так ушел, — не первый и не последний. А через скока-то дней стоял я на рыбалке. Слышу, тюкает. Помолчит и снова тюкает. Три дня удивлялся. Патома ночью вышел, сожрало меня любопытство. Покрутился у мыса, а там ясно ж дело — где палатка, где две. Костерочки. Но этот — я ж знаю, в жизни не подлезешь туда! Вот думаю, что за йога такой завелся? Чисто робинзон. И чего колотит?
— Ты его нашел да? Гордей. Он…
— Ага, — старик замолчал, выжидательно глядя в отчаянное лицо.
— Он как, он здоров? Какой он?
— Ага, — согласился довольный Гордей, — тощий, жилистый. Мой Санька такой был, когда в пацанах еще. Короче я ему раза три пожрать привез, картохи там, рыбы, консервов. И воды, чтоб сам не лазил по кручам. Ракушек он сам драл, на камнях. Ничего про себя не рассказывал, стоит, молотком тюкает, шагнет назад и снова тюкает. Больше я болтал, про Лизку спросил, про серьги ейные. А он усмехнулся, ну, говорит, чего я женщину стану надежить, извинился, сказал, ухожу, вот она и обиделась. А чего спрашую, правда уголовник-то? И спросил-то зря, тюрьма на человеке всегда след ставит. По глазам видно, да еще как вот молчит. Или как водку пьет. Не, мы с ним не пили. Я ему вина привез, сам и выпил, ибо парень твой отказался сразу. Я говорит, все свое уж попил, до конца жизни. Думаю, в завязке он. И вот тока когда уже засобирался ехать, стали прощаться, я, конечно, спросил, не вынес, что за цаца сердечная на память тут мне остается? Он ажно дернулся. И засмеялся. Вот, говорит, дед, угадал, так угадал. То моя цаца, моя ляля, золотая кукла Инга, моя девочка. Ты ее говорит, береги. С тем и ищез. Больше не было его тут. Ты не плачь. Кому сказал. Вон уж парни, гляди, полощутся и Нюха с ними. И еще девки пищат. А ты вылезешь, с опухшим лицом.
Сурово морщась, повел байду наискось, чтоб высадить Ингу подальше от шумной компании. Вылез, подхватывая ее как куклу, и ставя в мелкую воду. Издалека, шлепая по воде сильными ногами, мчался Олега, оря и размахивая руками. А рядом летела Нюха, в одних крошечных узких плавках, светя розовыми сосками маленьких грудей.
— Мо-ом? Вас куда унесло? Вы на рыбалке были? А рыба где? Черт, ты плачешь, что ли? Гордей, она чего плачет у тебя?
Нюха деликатно отжала шумного Олегу плечиком, взяла Ингины дрожащие пальцы в теплую мокрую руку. Распорядилась, таща ее по песку за собой:
— Олежка, ты тут, помоги тут. Ладно? А мы сейчас умоемся и пойдем шоколаду купим. Много. Да, Инга Михайловна?
— Мам! — расстроенно крикнул Олега, держа в руках весла, — мам?
Но Нюха повелительно махнула рукой. И идя рядом, держа Ингину руку, вдруг тоже заревела, заглядывая сбоку в мокрое лицо.
— Фу, — сказала Инга, вытирая глаза, — детский сад какой-то, немедленно перестань. Ладно, умоемся и за шоколадом.
Разговор за столом стал тихим, после вина и чая смеяться и шуметь устали, а расходиться ленились.
Лера сидела напротив Сереги, на узкой стороне стола, получается, во главе его. Большой Ник смеялся, ловя ее руку для шутливого поцелуя:
— Наша Лерочка на месте королевы. Лерочка-королевочка.
За ее спиной тускло поблескивали большие ворота, крашеные голубой краской, и на спокойном фоне темные длинные волосы гладко обтекали макушку, изгибаясь по плечам. Лера крутила в руках пузатую сахарницу, роняла крышечку с фарфоровой пупкой, и, улыбаясь, водружала на место. Поглядывала то на Большого Ника, то на Сергея, и, откидывая волосы с плеча, кивала хозяйке, что никак толком не сидела, все поднималась, чтоб принести из дома варенье или вспомненную початую коробку с цветными леденцами.
— Машенька, — густо говорил время от времени Ник, — да сядьте уже, без вас и чай не сладкий, и винцо слабее.