Не от сценария, но от актеров даже (они почти все очень нравились Юрке, он гордился удачным подбором, любовно оберегал их и нежил взглядом), — нет, от странной этой полузабытой деревеньки родилось ощущение, что всё еще, может, будет ничего себе. И как только это ощущение пришло, вернулся голос и сила в руках и все повернулось к нему добрым лицом. Буров потом сам завидовал себе. И каждый позавидовал бы. А как же?! Первый в жизни съемочный день (а стоимость съемочного дня — первого и любого — столько-то сотен рублей!), представьте это чудо:
солнце не зашло за облака (не сгорело, не упало на землю);
ни один актер не оказался охрипшим (сильно поддавшим, со сломанной ногой, с разбитым сердцем, с подбитым глазом, с репетицией в театре, которую нельзя пропустить);
кинокамера не упала в реку (или не в реку);
в отснятый кадр в последнюю секунду не вошла корова (не сел парашютист с неба или марсианин с Марса);
не забыли налить воду в ведра, вовремя включить музыку, пиротехники, когда потребовалось, дали дым, и оператор…
Впрочем, про оператора — про Володю Заева — отдельный разговор, отдельная песня.
О, Володя Заев, молодой человек двухметрового роста, с желтыми зубами и болезненно впалыми щеками (очень, впрочем, здоровый)! Человек точной профессии, в отличие от многих других кинодеятелей: талантлив или бездарен, хорошо работал пли плохо, — как говорится, экран покажет.
О, Володя Заев, который знает, как сделать блик в глазах, что такое контровой свет и подсветка и как с помощью верхнего света укрупнить лоб и нос, сделать глаза маленькими, глубоко спрятанными, а светом снизу подчеркнуть монументальность, умеющий «убрать» возраст и прибавить его, невыразительное лицо сделать значительным и заставить пустые глаза излучать ум и тепло.
Оператор Заев, умеющий учитывать живую связь кадра с ритмом всей сцены, с музыкой, актерской игрой; умеющий сохранить в себе этот ритм до следующего кадра, который, возможно, будет сниматься через неделю, месяц, полгода…
Володя Заев, который, войдя в павильон, шарахается от бутафорского гуся, но однажды снимал с портального крана на плотине восьмидесятиметровой высоты (да тридцать метров кран). И чтоб не прогоняли, дал расписку, что за свою жизнь, мол, отвечает сам. «Когда я смотрю в объектив, у меня нет времени бояться».
Можно много еще пропеть во славу Володи Заева и все в этой песенке будет главным. Но песня, как и фильм ограничена метражом, и потому, только потому приходится ее прервать.
Буров во время учебы бывал на съемках. Поначалу как и любой свежий человек, удивлялся: «Чего тянут? Теперь он крепко знал, как громоздок и неповоротлив весь этот киномеханизм с его художниками, декораторами, осветителями, гримерами, бутафорами, помрежами, ассистентами, с актерами всех мастей и характеров, с операторами, и операторами-комбинаторами, и звукооператорами… И что, напротив, все спешат, а не «тянут», и что все время идет на подготовку кадра; что свет ставят примерно четыре часа, и актер должен точно выйти на кадр и быть в форме, хотя он, может быть, уже несколько часов сидит в гриме, — и никто не виноват: у режиссера все должно быть под руками.
Юрка еще на курсах дал себе слово на съемочной площадке не кричать и не раздражаться. И вот теперь, напряженный, вобравший голову в плечи, мягкий в поступи (он был похож на какого-нибудь хищного зверя, — например, на пантеру), носился от актеров к осветителям и оператору и вполголоса отдавал распоряжения. И чем больше было неполадок, тем тише он говорил, почти шипел. И постепенно вся группа перешла на полушепот.
— Я устал от тебя, — сказал ему как-то Володя Заев, когда они после съемки завалились в кафе. — Устал до боли в челюстях.
— С чего бы? — удивился Юрка. — При моей-то дьявольской лояльности!
— А глаза?
— Что глаза?
— Я принесу тебе зеркало, дьявол косой. От тебя актеры шарахаются. Тонька тебя как чумы боится. «Тонечка, если вас не затруднит, дорогая, вспомните, что вы делали, когда пять… нет, простите, десять раз репетировали эту сцену. Напрягитесь, моя радость». И она деревенеет.
— Это в ней есть.
— Что?
— Деревянность. Ничего, Володька, мы с тобой еще снимем настоящее. По первому классу.
— А это тебе не нравится?
Юрий удивился вопросу. И понял, что Володя работает в полном и искреннем упоении и что он, Буров, не должен, не смеет сбивать его. Да и миф о том, что снимается отличный фильм, развеивать не следует. Пусть будет первая категория, прокат, слава, деньги, интервью, приглашение на штатную работу, новый заказ, новая квартира, новая жизнь…
Все, все хочу! Хочу жизнь, ее мякоть, ее сок, ее ласку и тепло!.. И получу.
* * *
Тоня плохо двигалась. Не вообще, а перед камерой. Робела. Вся несвобода ее, вся деревянность выходили наружу.
Бурова это сердило. Но по-человечески нравилось: хоть кто-нибудь в этом хватком мире робеет. Потому, может быть, а вовсе не ради Вас-Васа отстаивал он ее на худсовете. Ведь когда худсовет смотрел кинопробы, всем было ясно, что эта девочка «не сечет». Юрка снял ее для кинопробы в сцене, где Вера сидит, качая плачущего ребенка, в гримерной клуба и слышит звук Петькиных шагов. Ждет. Знает кто, но не знает, как все будет. И дальше — появление Петьки.
Нина Смирнова, которая для кинопробы играла с Гришей Степановым ту же сцену, прислушиваясь к шагам, передала мимикой и тревогу, и надежду, и оскорбленную женскую гордость. Володя Заев не мог оторвать камеры от ее нервного, умного лица. А эта, Антонина, отупело уставилась своими прекрасными темными глазами в стену и ждала оцепенев. Ждала судьбы. И Юрка понял, что в этом ее суть: оцепенело, страстно ждать, помня, однако, памятью тела, души, крови о своей притягательной красоте.
Такой рисунок Юрке почему-то нравился больше, хотя он понимал, сколько в нем личного. (Нет, не он сам был склонен ждать судьбы, а все пра-пра-предки его, и мать, конечно. Было оно, покорство, в его пароде. До той, правда, черты, когда уже сил нет терпеть. И тогда — все! Тогда не удержать стихии!)
На худсовете, помнится, выступила некая Вика Волгина — редактор. По его, не Юркин редактор, а так, из их объединения. Она была молода и не хотела обратить внимания на молчание режиссеров, уважительное (да и трусоватое для некоторых) по отношению к ставленнице Вас-Васа. Что ей, она другой цех.
— Наше кино, — сказала Вика, смахивая со лба бледную жиденькую челку, — наше кино давно отошло от западных традиций снимать непременно красавиц, заполнять бессмысленной миловидностью пустоты мысли, чувств, концепции…
(Юрий разозлился на эти «западные традиции». Что за манера подо все подводить эдакую базу?!)
— …Мы стараемся показать душевную красоту наших людей, что не всегда совпадает с красотой внешней, физической.
И Юрка понял, что Вика не просто участвует в работе худсовета по отбору актеров, а борется за место под солнцем. Ах, как лобово проявляется самолюбие дурнушки! Но Юрке не было жаль ее: нечего бороться за его счет!
— Что, разве теперь отменяется внешняя красота? — спросил он простодушно (Волгина метнула сердитый взгляд и села). А Буров добавил серьезно: — Мне нравится, как работает Лебедева. Ее рисунок лишен тонкости, филигранности, но в нем есть густота мазка. Мне для образа, который я задумал, она подходит больше, чем Нина Смирнова, которую, впрочем, тоже жаль упускать, верно ведь? И я поручу ей не худшую роль.
Все одобрительно закивали, оставив незамеченной незамысловатость Юркиного ораторского приема.
— А что до красоты, — продолжал Буров, он, как всегда, хотел полной победы, — что до красоты, так ведь это тоже довод. Особенно в кино. Наше представление о внутренней гармонии в значительной мере складывается из гармонии внешней. Ведь кино — это зрелище. Лично я согласен с одним из основоположников теории киноискусства — Баллашем. — Теперь он обращался исключительно к Вике, как бы давая урок, разъясняя азы. Даже чуть поклонился ей. — Бела Баллаш говорил о связи кино с культурой Древней Греции, о том, что, когда передовые рубежи заняло книгопечатание, физическая видимость человеческой красоты потеряла свою ценность и что лишь с появлением кино, сделавшим снова человека видимым, опять пробуждается сознание красоты и пропаганды её, то есть красоты… — И махнул рукой, и улыбнулся подкупающе уже всем остальным. — Ну, в общем, все мы читали одну и ту же литературу.
И ему одобрительно улыбнулись в ответ.
Позже Юрий смеялся над своей идиотской гордостью, заставившей его прочитать лекцию о красоте. Ведь суть-то этого спора заключалась в простом: не суйся, не лезь в мои дела. Ни ты, редактор-середнячок, ни вы, члены уважаемого худсовета. У меня есть зубы. Вот они.
Теперь, на съемочной площадке, Юрка проклинал и себя, и Тоню Лебедеву, которая никак не могла ухватить главное, не умела общаться с партнером, смотрела сердито на Юрку, а порой и огрызалась: «Объясните, пожалуйста, чтоб было понятно». Или: «У вас каждый день новая трактовка».