– Пожалуйста! – говорит продавщица и швыряет на прилавок большую жалобную книгу, на которой написано «Книга жалоб и предложений». Размером с альбом репродукций Рембрандта.
Насте становится ещё больше стыдно и одновременно обидно за папу. Стыдно, потому что надо уметь держать себя в руках, особенно при посторонних, и вообще, ни килограмм сахара, ни продавщица не виноваты, что ты боишься жены и постоянно ругаешься с ней. А обидно, потому что продавщица не оценит папин искрометный сарказм, который и Насте непонятен, но она знает, что когда папа что-то такое говорит, это «искрометный сарказм». Так это называет он. Мама же ему говорит, что это «пустословие» и лучше бы он не хором пел и не о судьбах иностранных голодранцев пёкся, а занялся чисткой сортиров – самым прямым своим делом. Папа обычно отвечает маме, что он не пролетарий. Мама ему говорит, что тем более тогда стыдно должно быть мочиться мимо унитаза, «прослойка несчастная». «Сортир», то есть туалет, у них чистый, мама сама его надраивает, поэтому Настя не понимает, почему мама отсылает папу чистить «сортир». Может быть, потому что маме надоело надраивать туалет после папы, который мочится мимо унитаза? Видимо, мама делает это сразу, потому что Настя ни разу никаких луж около унитаза не видела, не считая того случая, когда Ида Абрамовна «залила весь стояк дерьмом». Настя очень живо представляет себе, как слегка пришибленная, вечно тихая Ида Абрамовна стоит над «всем стояком» и заливает туда «дерьмо». Она сама столько не наделает, потому что, в отличие от, например, Беллы Израилевны, толстой, похожей на плохо застывший свиной холодец и всё время жующей и пьющей, потому что у неё «диабэт», Ида Абрамовна – сухонькая маленькая тёмная старушка с усами и совершенно неспособна наделать «дерьма» на «весь стояк». Наверное, это всё дерьмо наделал её единственный обожаемый сын Додик – грузный, потный, кучерявый по краям и лысый посередине дядька, которого давно не видно, потому что «он свалил в штаты и оставил Иду на старости лет во всём этом одну». Наверное, Настя неправильно услышала. И Додик не «свалил в штаты», а «навалил в штаны», и это его «всё это» Ида Абрамовна вынуждена заливать в стояк одна, потому что в только Идин какой-то этот их стояк «всё это» уже не помещается. И ещё Насте сейчас обидно потому, что это действительно глупо – продавать по килограмму сахара в одни руки. А ещё обиднее и глупее – унижаться, выпрашивая и терять достоинство, требуя. Потому что та же мама частенько говорит, что не надо просить ничего и никогда у тех, кто сильнее тебя. Сами дадут. Продавщица явно сильнее папы. Так что зря он дёргается, как марионетка в руках похмельного кукольника. Вдруг сейчас продавщица как сама даст, и от папы только мокрое место останется?
– Папа! – шепчет Настя отцу, который достает из кармана свою вечную ручку с красным, синим, зелёным и чёрным стержнями, которую ему давным-давно подарила тётя – «богема». – Папа! Не надо жалоб! Видишь, там написано «…и предложений». Напиши, что у тебя нет никаких жалоб, а есть предложение: продавать по два килограмма сахара в одни руки хотя бы нам, потому что наша мама очень любит «крутить» и летом всегда не хватает сахара. А если мы вернёмся без сахара, то мама будет ругаться и плакать.
– Эй, гражданин! – окликает вдруг папу продавщица не деревянным «торгово-работницким» голосом, который им, видимо, выдают вместе с пышным бюстом и намертво прокрахмаленным кружевным «школьным» воротничком, приклеенным почему-то к волосам, а обычным человеческим голосом обычной, не такой уж и страшной тётки, вполне себе не старой, как кажется сначала, а обычного маминого возраста. – Пóдьте сюда. Только за то, что у вас така разумна девка, я вам взвешу, сколько надо. – Ну и чтобы жена не пилила. Хотя я бы кого-нибудь, ох как попилила бы, а хотя бы и тебя, гражданин! – ухмыляется она, и в глазах у неё прыгают молодые черти. – Так сколько?
– Ой, спасибо! – радуется папа и тут же забывает про книгу и про неизвестные деньги непонятных для Насти наркокартелей, «на которые и делаются их так называемые освободительные революции». – Ну, дайте ещё килограмма два, пожалуйста.
– А можно пять? – спрашивает Настя и сама пугается своей внезапной смелости, если не сказать наглости. И тут же объясняет, пока тётка не разозлилась подобной жадностью: – Потому что маме надо девять килограмм. Четыре у нас уже есть.
– Ладно, – соглашается та и быстро и ловко, без лишних поступательно-возвратных движений лопаткой, взвешивает шесть килограмм, «пока тут никого нет». – Для ровного счёта! – снисходительно комментирует она свою щедрость.
Довольный папа складывает бумажные кульки в матерчатую сумку и ещё в сетку-авоську. Из сетки немного просыпается.
– Ну и как тебя не пилить, интеллигент вшивый? – добродушно смеётся тётка. – Что-то ещё будете покупать?
– Молочный коктейль, пожалуйста! – заказывает Настя.
Тётка ловко наливает и насыпает что-то в алюминиевый здоровый стакан, похожий на ведро без ручки, вставляет его под торчащую металлическую палочку с «кружевами» на конце, нажимает кнопку, и через минуту вкусный, как детство в морском городе, коктейль с верхушкой нежной прибойной пены готов.
– Мущщина! – говорит продавщица. – Через полчаса после закрытия к заднему входу, служебному, подходи. То через двор с Чкалова. Мешок продам. Только с наценкой. Небольшой, но сам понимаешь! Я тебе не наркобарон, – демонстрирует она неожиданную политэкономическую осведомлённость, – и у меня таких писюх, – кивает она на Настю, – трое. Хочешь жить – умей вертеться! Особенно если деток «напилил».
– О боже! Благодарю! – восклицает отец. – Я ваш должник!
– Я не завожу ни долгов, ни должников, – отрезает продавщица. – То просто мой бизнес, – говорит она очередное незнакомое Насте слово.
– Всё равно спасибо, – говорит папа.
Но в булочную всё равно надо ходить через «Темп», потому что «мешок – не вагон», как сказала мама. А после булочной, где Настя для удовольствия, но с важным деловитым видом, потыкав вилкой на верёвочке в выложенные в наклонных деревянных поддонах батоны, «кирпичи» и «круглые», покупает не только «серый» и «паляныцу», но и «вредный» коричневый пирожок с повидлом за пять копеек. Вредный, потому что его «в бог знает каком масле жарят», говорит мама. Настя съедает вкусный тёплый «вредный» пирожок, внутри которого море повидла, подходит к лотку с мороженым и говорит продавцу:
– «Питерский» пломбир за двадцать восемь копеек, будьте любезны!
– Такого нэма! – говорит толстый дядька в белом фартуке.
– Ах, да! – высокомерно роняет Настя. – «Ленинградский». – Не все же в этом городе знают, что Ленинград – это Питер, и у Насти там двоюродная сестра.
– Такой е, – добродушно усмехается дядька, похоже, угадавший Настину причастность к тайнам названий, и достаёт из дымящегося металлического ящика мороженое и даёт цвета медного таза две копейки сдачи с Настиных двух пятнадцатикопеечных монет цвета серебра.
«И вообще, ботинки мне не только в ГУМе и «Детском мире» покупают. Аня ещё всегда свои привозит. Ей мама – «богема» где-то всё иностранное достаёт, а она меня всегда на год старше и всегда ровно на размер ноги больше. Так что зачем мама жалеет бабушке-шофёру на масляные краски? Правда, и тётка – «богема» жалеет своей собственной маме на какие-то холсты на подрамниках и беличьи кисточки. Но дядя – «ирод» – геолог не сильно свою жену и спрашивает. Потому что у него денег больше, чем у моего папы, и потому что он не боится свою жену. Совсем наоборот, тётя – «богема» его боится. Она его всегда пилит тихо и только до определённого выражения его глаз, говорит Аня. А потом перестаёт пилить и начинает крутиться вокруг и спрашивать противным фальшивым голосом: «Мишенька, хочешь чаю? Мишенька, разогреть суп?» А «Мишенька» ей отвечает: «Иди в …!» Ну, Аня говорит это слово вслух. Мне даже про себя неловко, потому что оно очень ругательное. Вот туда, по её словам, посылает тётю – «богему», Анину маму, что у одних, как симпатичный пирожок, у других там что-то висит, а у старых вообще ужас-ужас. Туда, откуда писают, короче, посылает тётю-жену и везёт её матери и холсты на подрамниках, и беличьи кисточки.
Вот странные очень всё-таки эти умные взрослые женщины. Дуры какие-то. Как они получаются и когда прекращаются, а? Потому что сначала они такие, как мы с Аней. Потом – такие, как моя черноморская и наша поволжская бабушка. И даже как балтийская «эта Павловская», которая хоть и вредная и больная, но уж на кисточки и холсты на подрамниках ей точно денег не жалко. Аня говорила. Она, «эта Павловская», хоть и ненавидит нашу общую бабушку-шофёра за тётку – «богему», но очень уважает её за талант, и когда была «ещё хороша», называла её поволжским этим… Куюмжи? Еменджи?[55]… Как-то так похоже, в общем. Говорила, что наша поволжская бабушка – такой же гений-самоучка, как этот сын сапожника, просто ей не повезло – не было в детстве бабушки-шофёра итальянского хлеботорговца Аморетти, возводившего храм на свои собственные деньги и случайно заметившего талант двенадцатилетнего учётчика кирпича, тут же отосланного им к Айвазовскому. Мол, в детстве бабушки-шофёра храмы не возводили, а рушили, и дальше ещё много чего говорила, когда ещё «была хороша» «эта Павловская». Аня ей тогда говорила, что бабушка-шофёр никогда никаким учётчиком кирпича не была, а чуть ли не с рождения на Марбумкомбинате работает, а «эта Павловская» говорила Ане, что буквальное мышление – признак дебила.