Однажды на рассвете, после того как он уговорил стрелков пораньше собрать бивак и продолжить путь, с тем чтобы быстрее пройти устье речки, преградившей путь экспедиции, с моря подул сильный ветер. Надо было торопиться, пока он не набрал силу и надолго не задержал отряд. С трудом преодолевая волны, метавшиеся у берега, шлюпка неожиданно стала бортом к волне и опрокинулась. Это был первый удар, значение и последствия которого с трудом угадывались. Теплилась надежда, что еще, не все потеряно: шлюпку выбросило на берег, и она была цела, а вместе с ней и некоторые инструменты, снаряжение. Карта пострадала незначительно, так как он всегда хранил ее в водонепроницаемой клеенке. Не всплыла только сумка с его путевыми записями. Потеря невелика. Что значит она по сравнению с тем, что удалось спасти! Карта! В ней смысл всего, что сделано, и того, что еще предстоит сделать, и в буссоли, надежном и верном товарище, и в тех ста верстах назначенного ему пути, которые он пройдет, обязан пройти. Так будет! И это «так будет» прочли в его глазах два угрюмых стрелка.
Когда Гроссевич проснулся, на берегу, где вразброс сушились палатка, одеяла, его мокрая одежда, он не увидел ни лоскутка, ни щепки, которые бы напоминали о разбитом здесь несколько часов назад биваке. Исчезли шлюпка, одеяла, одежда. Исчезли инструменты, оружие, рыболовные снасти, деньги, которые для просушки он вытащил из кармана и приложил камнем, чтобы их ветром не снесло в море. Исчезла карта. Исчезли стрелки. Босиком, в одном нижнем белье он метался по берегу, утыканному базальтовым крошевом, битыми раковинами, обезумев от страха и отчаяния, врывался в черную стену тайги и, — натыкаясь на сучья и ветви, не чувствуя боли в истерзанных, залитых кровью ногах, искал людей, однажды поднявшихся на борт шхуны. Еще не веря в то, что произошло, звал их…
Метрах в пятистах от исчезнувшего бивака, среди источенного о камни белого, как кость, плавника, он увидел разбитую буссоль, уже покрывшуюся легким налетом соли.
Это был второй удар, смертельный, последний.
Какая дуэль? Время старомодных поединков кончилось. Для неглупого человека, знакомого с правилами жизни, в наше время достаточно средств и возможностей преодолеть все препятствия, что встают на пути, не подвергая свою жизнь опасности, риску. Тот, кто умеет перешагнуть через условности света, пренебречь мнением общества, сможет перешагнуть и через человека, неугодного, славно это тень его только.
Билось и плясало владивостокское время Колесова, торжествуя победу, тихую, негласную, никем не замеченную. Металась в сумрачной горнице, едва освещаемой красной свечой, смеялась и пела, тянулась на носки высокая Левина тень, выглядывая далекую смерть таежного топографа.
Глухо и немо, сжатое черными тисками ночи, шевелилось, заглатывая на волнах недвижные звезды, море. Бесшумно скользила в небе, касаясь нижним краем верхушек волн, луна.
Гроссевич лежал на берегу открытой, описанной и положенной им на карту бухты. Сколько времени он здесь — не помнил. Когда сознание прояснялось и жар, застилающий глаза красным горячим туманом, отпускал, перед ним, как в калейдоскопе, мелькала блеснувшая черным днищем шлюпка, дикий крик стрелков, сумка с записями, медленно растворяющаяся в глубине, солнечные зайчики, вспыхивающие в том месте. Но чаще он видел сумку. Она медленно проплывала перед его глазами, увесистая, тугая, с белым уголком карты, вылезшей из свежей прорехи… Почему карта? Карту он спас. Да где же она? Только тут рядом лежала… Временами чудилось, что он видит всю карту, тогда сердце начинало быстро и тревожно биться, так что становилось больно, и он со стоном тянулся рукой к ней.
Исчезло, сгорело то, ради чего он ехал на самый край России. Плоды долгих трудов, страданий, лишений.
И не было силы, которая бы вернула все это. Но не это самое страшное. Смерть. Она дышит рядом, прячась в слабом шорохе волн, накатывающихся на галечный берег, в тихом шептанье листвы, темных деревьев, подступающих к самой воде. От ее близкого дыхания кружится голова. Кажется, стоит открыть глаза — и, все кончится. Пусть. Что значило бы ее торжество, когда бы рядом с ним лежала сумка с картой! Рано или поздно, но его бы нашли, нашли бы и карту. Увидели бы то, что он увидел, прочили бы дорогой, которую он не сумел закончить. И тогда бы не напрасна, не зряшна была бы его жизнь, что минута за минутой, капля за каплей уходит от него, как время в песочных часах. Уходит время жизни. Время…
Он попытался остановить, удержать его в слабеющей памяти. Быстрое, как ночной ветер, острое, как вгрызающееся в берег тысячью зубастых волн море… Но разве возможно собрать свою жизнь, по капелькам просочившуюся сквозь месяцы, дни, затерявшуюся в расщелинах скал мыса Туманного, в зарослях осоки и камыша Нельмы, в распадках и буреломах Самарги, в разбитых матросскими башмаками лужайках Владивостока, растаявшее в дымных шлейфах «Востока». Это асе равно, что успокаивать ладонями тронутую рябью воду в надежде схватить свое ускользающее изображение. Лучше закрыть плаза. Так легче. Бредет память с черной повязкой на глазах, нагибаясь к самой земле, чтоб след твой не потерять.
Мелькали темные, задохнувшиеся в тесных снегах деревеньки… Блеснет крестик на колоколенке сгорбленной церквушки — запоздалая искорка угасающего дня — я снова ночь, и свист полозьев, и мчащиеся по санному следу струйки лунного света, острые, тоскливые, как два свежезаточенных ножа. И чем чаще мелькают верстовые столбы, тем стремительней их бег, тем ближе они, ближе… Россию не проехать. Она никогда не кончается. Чем выше и глубже забираешься в ее снега, оставляя то оправа, то слева деревни и погосты, проскакивая города, тем яростней и торжественнее гудят ее голоса. И чем дальше летит твоя дорога, тем ближе голос родины. Страшна и радостна безумная близость ее.
Может быть, поэтому смерть приходит молча, таясь.
Всю ночь земля гудела под ударами волн. Деревья, захлебнувшиеся в потоках дождя, жалобно скрипели, а иногда какое-нибудь, не выдержав бешеного напора ветра, с шумом падало наземь. Наутро шторм утих, показалось солнце. У берега появились нерпы и, подняв утихшую было волну, начали охоту за рыбой. По мокрой гальке пробежал, ковыряясь в свежих водорослях, кулик. Часто обнюхиваясь, вышел на берег старый медведь. Прихрамывая и увязая в намытой за ночь гальке, он тяжело потащился вдоль берега в поисках выброшенной штормом рыбы. Иногда на отмелях легкая волна доставала его, и тогда, недовольно ворча, он прыгал в сторону, стряхивая с лап воду. Вдруг он застыл, шерсть на загривке зашевелилась, медведь уставился маленькими, гноящимися глазами на странный предмет, лежащий под деревом со сбитой страшным ночным ударом вершиной. Странный предмет шевельнулся, зашуршали листья, раздался слабый звук, от которого медведь осел, попятился, соображая, что бы это значило. Но в это время со стороны реки его оглушили новые звуки, и он, злобно тряхнув головой, бросился, взбивая песок и гальку, к ближайшим кустам.
Из устья Ботчи показалась умальгда. Двое орочей — один молодой, с длинным шестом — на корме, другой постарше, с гарпуном — на носу — внимательно наблюдали за нерпами.
— Смотри! — вдруг крикнул тот, что сидел на носу. — Человек!
— Лоча. Мертвый…
— Живой. Шевелится.
— Не смотри! Это злой дух!
Старший ороч покачал головой, что-то сказал вполголоса, и через минуту умальгда пристала к берегу.
Орочи осторожно приблизились к лежащему человеку. Сквозь клочья грязного тряпья, прикрывающего его тело, темнели кровоподтеки, ссадины. Истерзанное комарами лицо распухло и было страшно. Ноги в рваных ранах, забитых грязью и песком. Пошептавшись, орочи подняли неподвижное тело и понесли его к умальгде.
Срубленная ветром в весеннее ненастье, лежит в пыльной траве лозовая ветвь, роняя на сухую землю не успевшие проснуться бархатные почки. Вот-вот умрет, рассыпется под ногой пугливого оленя или под лапой медведя-шатуна. Но стоит прошелестеть первому дождю — и снова запоет всеми струнами жизни ее тоненькое тельце, вспыхнут и пробегут по ее рукам, тянущимся к солнцу, зеленые огоньки-листочки. Так случилось и с Гроссевичем. Смерть, уже покрывшая его лицо своей синей тенью, отступила. Долго, по капелькам собирали жизнь лоча орочи из стойбища, что стоит на речке Ботчи, в устье которой умирал Гроссевич.
Веточки багульника, плоды шиповника, растертые в порошок, закрыли его раны. Горячая кровь нерпы и медведя сопрели его сердце. Странная, непонятная ему забота о нем, любовь к нему открыли его глаза и заставили потовому увидеть зеленый мир, окружавший его, и людей — сынов леса, для которых он стал Надатха — братом.
Гроссевич бродил по стойбищу среди балаганов из корья и лосиных шкур, засыпал у костра на хвойной подстилке, ходил с орочами на охоту, на рыбную ловлю. Таинственные, странные звери глядели ему в глаза, ноздри обжигал запах свежей крови и сырой земли, отблески костра дрожали в его глазах, смеясь и плача, звенели в ночной листве орочонские песни.