— В обойме один патрон лишний, — напомнил он. — Я предлагаю вам воспользоваться этим и стрелять еще раз, но всерьез. Предупреждаю: я буду стрелять всерьез.
— Я уже выстрелил, — ответил Джон.
— В таком случае отдайте пистолет.
И Крекшин нацелился ему прямо в лоб.
— Ты что, с ума сошел?! — заорал Сорняков, вставая между ними. — Обкурился?
— Отвали, пидор, — тихо сказал Крекшин. — Иначе первым выстрелом я положу тебя.
Сорняков отскочил в сторону.
Пуля просвистела и обожгла Джону ухо. Он машинально приложил к ожогу прохладное стеклышко наручных часов.
К нему уже мчался Сорняков.
— Покажите голову! Неужели этот козел стрелял вам в голову?!
— Кажется, — удивленно пробормотал Джон.
Сорняков бросился на Крекшина с кулаками.
— Посадить меня хочешь?! Ты же на первом допросе настучишь, что это моя пушка! Из зависти делаешь, да? Слава моя спать спокойно не дает, да?
— Да-а! — заорал Крекшин.
Услышав это, Сорняков вдруг совершенно успокоился и улыбнулся своей противной ухмылочкой.
— Напрасно, Славик. Ты ж в тыщу раз талантливей меня. Ты ж наш Белинский, блин!
— В пистолете еще один патрон, — не успокаивался Крекшин. — Я требую завершения дуэли.
— Фигушки! — захохотал Сорняков. — Как секундант, проходивший арифметику в школе, я ответственно заявляю, что двоим стреляться одним патроном нельзя. Это чистый постмодернизм! Я уважаю постмодернизм, но не до такой степени! Господа, довольно кочевряжиться, давайте выпьем мировую. Я с собой чекушку захватил.
— Я слышал о «русской рулетке», — неожиданно сказал Половинкин.
— Плохо слушали, — возразил Сорняков. — Для рулетки не «макаров» нужен, а револьвер с барабаном.
Крекшин тем временем неторопливо шарил в траве. Когда он поднялся, на его ладони лежали две гильзы.
— На одной гильзе отчетливая царапина, — заявил он. — Дай-ка, Витя, свою бейсболку. Кому выпадет гильза с царапиной, тот выстрелит себе в висок или в рот. Первым тащу я, потому что американец первым стрелял.
Он сорвал с головы Сорнякова кепи, бросил туда гильзы и перемешал.
— Стоп! — закричал Сорняков, когда Крекшин вытащил гильзу и, мельком взглянув на нее, швырнул себе под ноги. — Что-то ты мне не нравишься. Покажи-ка гильзу!
Царапина была на месте. Крекшин поднес пистолет к виску. На Сорнякова и Половинкина нашло оцепенение.
Звук выстрела раздался одновременно с оглушительным женским визгом. Варя Рожицына неслась к ним через поляну в сарафане, мокром от утренней росы. Джон поймал себя на том, что невольно любуется ее молодым сильным телом, полными упругими ногами, выпуклым животом, облепленным мокрой тканью, крупными сосками грудей и даже простыми, мужского покроя, темными трусами, наверное, промокшими не меньше, чем сарафан. Она была нежна, как женщины Ренуара, и стремительна, как греческая богиня.
— Чего застыли, болваны! — сердито сказала Рожицына, наклонившись над Крекшиным. — Помогите мне. Да живой он, живой. И рана, в общем, пустяковая.
Сорняков истерически хохотал, брызгая слюной.
— Вот к-к-озел! — заикался он. — В с-собственную г-голову п-поп-пасть не смог! П-промахнулся! Эт-то он сп-пециально, п-падла! Чтоб меня п-п-одставить!
— И вовсе не специально! — возразила Варя с некой, как показалось Джону, обидой за стрелявшегося. — Он в висок себе целил, я видела. Но когда я заорала, как резаная, он голову повернул и пуля вскользь прошла.
Достав из сумочки йод, вату и бинт, Рожицына обработала и перевязала рану.
— Вот так, родненький! — приговаривала она. — Потерпи. Ничего страшного. До свадьбы заживет.
В умелых руках Вари голова Крекшина выглядела не головой, а головкой. И весь он показался Половинкину каким-то жалким и маленьким. Даже странно: как мог он согласиться на дуэль с этим младенцем?
— Смотри, — сказал Джону Сорняков, держа что-то на ладони. — Гильза! Царапина — видишь?
— Ну и что?
— Это другая гильза.
— Какая другая?
— Не та, что он поднял. — Сорняков хлопнул себя по лбу. — Вспомнил! Когда-то я сам пометил все три патрона. Славка, когда показывал гильзы, одну повернул царапиной вниз. А вот нарочно он это сделал или нет — не знаю.
— Конечно, нарочно! — воскликнул Джон, вспомнив детали «рулетки». — Иначе зачем он бросил гильзу себе под ноги? Это чтобы мы засомневались, есть ли на ней царапина. Таким образом он отвлек внимание от второй гильзы. Твой приятель — хороший психолог.
— Тамбовский волк ему приятель! Когда этот психолог оклемается, я ему морду набью, мало не покажется! — сквозь зубы процедил Сорняков. — Кстати, мы перешли на «ты». Это значит — нужно пить брудершафт. А этому самострельщику не водку, а хрен в одно место! Пусть мучается с похмелья своей дырявой башкой!
Сорняков достал из кармана штанов четвертинку, свернул крышку и, обхватив руку Джона вокруг локтя своей рукой, сделал несколько жадных глотков. Потом передал бутылку Половинкину. Джон хотел протестовать и против водки, и против того, что Сорняков ругается при женщине, но глубоко вздохнул, посмотрел на хмурое августовское небо сквозь бутылочное стекло и в два глотка прикончил чекушку.
Русский бред продолжался.
— Странно, — удивленно заметила Варя, глянув на часы. — Одиннадцать часов, а в Нескучном саду никого. И это в воскресенье.
Выходившие из Нескучного сада четверо молодых людей являли зрелище жалкое и трогательное. Впереди шли Рожицына с Крекшиным. Крекшин, у которого кружилась забинтованная голова, обнимал Варю за шею, та заботливо поддерживала его. На безнадежном лице Крекшина было написано: «Брось меня, сестра!» Позади, тоже обнявшись, весело шагали пьяные Джон и Сорняков. Они были бесконечно влюблены друг в друга и орали во весь голос песню «Good buy, America!». Сорняков ужасно фальшивил по части мелодии, но английское произношение у него оказалось превосходное.
— Подлый народ, — вздохнул Сорняков, услыхав слова Вари. — Нажрутся в субботу как свиньи и всё воскресенье продрыхнут, хрюкая в одеяло. Слушай, американец, чего я в тебя такой влюбленный?
— Ты вообще любишь людей.
— Я? — изумился Сорняков. — Да я их ненавижу! Хочешь знать, зачем я купил «макаров»? Думал, когда станет совсем невмоготу, выйду ночью и замочу какого-нибудь бомжа.
— Почему бомжа? — машинально спросил Джон и тут же смутился. Он уже попадался на эти штучки с Крекшиным. Но Сорняков, похоже, не шутил.
— Чтобы на душе полегчало. Это такой кайф — безнаказанное убийство! Кто будет искать убийцу бомжа? Наоборот, скажут: молодец! Очистил жизнь от лишней сволочи.
— Врешь ты, Сорняков, — еле слышно вмешался Крекшин. — Ты пистолет купил из-за комплекса неполноценности.
Сорняков нисколько не обиделся и озорно взглянул на Джона.
— Мой друг завидует моей славе. Ну, раз он так, то и мы так. Слышь, Джон, давай отстанем от этой сладкой парочки, и я тебе кое-что расскажу.
— Я не буду тебя слушать, — заупрямился Половинкин, когда Сорняков силой придержал его. Для убедительности он даже заткнул уши пальцами.
— Этот мудилка картонный по уши втрескался в Рожицыну, — не обращая внимания на протесты Джона, доложил Сорняков. — Из-за этого и убить себя хотел. А то, что лучшего друга под статью подводит, его не волновало.
— Но зачем? — изумился Половинкин, освобождая уши.
— Тебе, американец, нашей русской психологии не понять. Славка знал, что Варька брюхатая от Сидора. Она Славку в своих интимных дружках держала и доверяла все свои бабские секреты. Когда наш Ромео понял, за что ты Сидору врезал, ему стало ужасно стыдно. Вроде как ты за него постарался. И вот вместо того чтобы спасибо тебе сказать, он тебя — на дуэль. А потом нашему Ленскому опять стыдно стало, и он в себя пульнул. А теперь ему уж в третий раз стыдно — из-за меня. Такой он у нас стыдливый юноша.
— Но почему он не скажет Варе? — поинтересовался Джон.
— Потому что гордый. Это, понимаешь, в нашем человеке самое-самое гнусное — сатанинская гордыня и постоянный стыд. Ты обращал внимание, как овчарки какают? Какая у них скорбная морда. Вот это русский человек. Гадит при всех и мучается от стыда.
— А ты? — спросил Джон, по-новому глядя на Сорнякова. — Вчера один человек… священник, помнишь? — сказал, что ты ужасно страдаешь.
— Поп это сказал? Ну, это неудивительно. Это у них профессиональное.
— А еще Барский передал нам сюжет рассказа, который ты сочинил «под Достоевского».
— Терпеть не могу Федора Михайловича! Уж больно русская судьба! Сперва поиграл в революционера, потом чуть не обтрухался во время казни, отбарабанил законный срок и еще имел наглость проповедовать. И всю жизнь смотрел, как по его ногтю ползает мужик Марей, и молился ему: «О великий русский мужик Марей! О средоточие духа!» А Марей в благодарность в семнадцатом году резал, как овец, таких же интеллигентов.