— Забирай и уматывай.
На секунду Лешка представил, что он сидит у себя дома на веранде и курит, листва шелестит в саду, за ней виден голубой треугольник моря, выпуклый, как чей-то гладкий живот… Представление было настолько ясным, что окружающая действительность показалась галлюцинацией. Впрочем, возможно, так оно и было…
— Вот мой массандровский сувенир, — сказал Лешка и, булькнув, поставил бутылку на край стола.
— Ладно, — Анжела мельком глянула на этикетку.
— Прощай, — сказал Лешка, стремясь ввести в одно слово всю свою боль, но вышло жалко и смешно.
Через несколько минут он стоял перед другой дверью, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Он увидел бестолково порхающую розовую моль, улыбнулся ей, приоткрыл дверь и впустил насекомое в комнату. С опаской, будто ныряет в холодную воду, он надел на голову тыкву. В тыкве было темно и крепко пахло сушеной тыквой. Он увидел Мэла стоящим посередине комнаты, на зеленоватой лужайке, казалось, он специально ждал, глядя в потолок и поглаживая пальцами подбородок. Пусть именно таким навсегда и запомнится нам этот несчастный человек…
Лешка достал револьвер и шесть раз выстрелил ему в пах. Он видел, как блеснули пули — так вспыхивает на солнце пойманная рыбка-бычок.
Он подождал, пока жертва перестанет дрожать, наклонился и освидетельствовал смерть, убедившись, что живой, сейчас только думавший и даже бредивший под марихуаной человек, превратился в тяжелый кусок остывающего мяса, и все его монументальные галлюцинации, или приходы , как именуют их в Ялте, в Москве, да и вообще на планете, неустанно пьющей, курящей и колющейся, — все эти двусторонние фотографии, сумасшедшие в кальсонах, мальчики-убийцы и мальчики-писатели, кругообращение ненаписанных романов, онны да онки, и вот это, особенное, истинно Мэловское — Инструмент, дека которого разрослась до масштабов целого города, — все это разом лопнуло, как розовый шар, или, может быть, не розовый — это я так, для красного словца… Все это лопнуло, продырявленное кусочками свинца, опало на пол в виде сдувшейся оболочки, из которой, как некий газ, высвободились лишь слова, слова…
Андж снял тыкву, засунул под мышку и вышел.
Больше в Москве делать было нечего, и он уезжал, послав этот город ко всем чертям, воображая, как плюнет из самолета на взлете — вниз — на все его уродливые здания и мрачные головастые памятники. Это и будет точкой, смачной и весомой, поставленной неимоверно длинным стилом — с белоголубой высоты птичьего полета.
Ибо ты все-таки ужасающе быстро, революционно и звонко преобразовал реальность, пусть даже не столько усилием мысли, сколько с помощью пламени и свинца… И химическая жуть, притаившаяся на дне бутылки с вином, также ждет часа своего освобождения… Вот так просто, быстро, на самой его середине, можно закончить роман, оставив автора без хлеба, публику без зрелищ, открыть скрипучую дверь невидимки и выйти, выйти отсюда навсегда…
Легко и быстро летела машина по дымным желтым туннелям, ни один перекресток не задержал ее, шофер что-то мирно наговаривал, дружески глядя на дорогу, улицы становились все шире, пространство между зданиями свободнее, будто бы город равномерно разрушался за спиной: переломилась посередине и медленно поехала Останкинская башня, оплыло, колеблясь, здание Университета, треснул Кремль, как порванная в сердцах трехрублевая купюра, с гулким стуком покатились, подпрыгивая, луковки церквей, полезла из канализационных люков мутная жижа, вечерело, все ярче горели тормозные огни автомобилей, машина влетела в полосу дождя, и влажная улица выгнулась китовой спиной, вдруг снова стало сухо, тепло, пошли плоские поля и перелески, в аэропорту Лешка свободно взял билет, бодро прошел по огромным светлым залам, и лишь на поверке, под магнитной подковой, когда оглушительно зазвенело, сообщая внимательным онцам, что у пассажира есть металл, он беспомощно оглянулся, ощутил тяжесть в груди и понял, что забыл выбросить свое оружие, и чьи-то хлесткие ладони уже обыскивали его, и лица онцов возбужденно улыбались — не Лешке, но извлеченному на свет металлическому существу.
Андрей импровизировал грубые, воинственные пейзажи, их агрессивные линии теснили друг друга, создавая движения даже самых монументальных фигур, поэтому его деревья и здания, его фантастические мосты — дрожали и жили на бумаге, и всегда в его небе летел ветер, сдувая с размашистых начертаний угольную пыль. Андрей рисовал, подгоняя линии звуком, скрипя зубами и щелкая языком, линия, разваливая ровную академическую штриховку, шла с собственным шорохом и свистом, поэтому картины, свои и чужие, были явлением как слуха, так и зрения — взгляд, двигаясь по плоскости полотна, подобно адаптеру, снимал музыку и шумы.
Синий кобальт гудел глухим тоном большой органной трубы, ультрамарин был звонким, как и небо, его породившее, сажа давала гулкое туннельное эхо. Смешиваясь, краски составляли полнозвучные музыкальные пьесы, синтез пространства и времени, сложную зримую музыку.
Он стал художником однажды: она сидела за столиком напротив и, поставив чашку донышком вверх, хмуро ожидала, пока гуща стечет и образует рисунок, затем встрепенулась, вспомнив о яблоке, достала его из сумочки, обдула и обтерла о рукав, злобно куснула, выпустив струю зеленого запаха, как осьминог чернила, капля сока брызнула Андрею на щеку, он снял ее мизинцем и положил на язык, но не почуял вкуса, она посмотрела на часики, шлепнула себя по лбу и быстро выбежала из кофейни, забыв разгадать свою чашку… Андрей бережно взял ее и увидел рыбу и черепаху — символы близкой смерти. Она ни разу не взглянула на него, даже бегло, дабы полюбопытствовать, с кем разделила три минуты своей жизни…
(— Скоро? — спросил один из завсегдатаев кофейни, с рыжей бородой и в больших квадратных очках, зачем-то посмотрев в потолок.
— Через час, серьезно ответил другой, чернобородый, заглянув себе в манжету…)
Некоторое время он двигался по ее следам: малиновая прядинка от длинного шарфа, зацепившаяся за медную ручку двери, антоновский огрызок, медленно ржавевший на решетке водостока, а за углом, чуть выше по Фундуклевской, на тротуаре откусанный ноготь, да сгусток крепкого маслянистого запаха, засевший в низкой каштановой лапе, словно в расческе клочок волос, и дальше ничего — она растворилась в звуках и запахах города, в этом облачном небе, в этом, я бы сказал, холодном осеннем ветре.
Андрей ушел из города и долго гулял по Труханову острову, по пустынным пескам, волоча ноги и обнимая деревья, было душно, вдруг стало темнеть, так стремительно, будто кто-то прикручивал Солнце, незримое за облаками, Андрей огляделся: свет уходил неправдоподобно быстро — в том месте, где должно было быть светило, разлилось по исподу облаков обширное кровавое пятно, Андрей побежал, спотыкаясь и падая, ветки ив хлестали лицо, в считанные секунды стало совсем темно, сердце больно колотилось от ужаса, он выбежал на пляж и увидел город в ночных огнях, а по висячему мосту, с зажженными фарами, как ни в чем ни бывало, ползли автомобили. Андрей закричал. Люди, стоявшие на мосту, смеясь, оглянулись на него. Вдруг столь же быстро стало светать, и наступил тот же палящий душный день… Андрей вернулся в город. Пассажиры автобуса вяло обсуждали феномен, который из-за сильной облачности не удалось хорошо рассмотреть. Вот так живешь, ждешь чего-то всю жизнь, и Господь обманывает тебя. Это было 29 октября 1978 года, на Украине помнят этот день — первое со времен князя Игоря полное солнечное затмение…
Андрей зашел в канцтовары на Червоноармейской и купил за последнюю трешку наборчик масляных красок, бутылочку растворителя, кисть, он действовал, как сомнамбула, не понимая, зачем ему это надо, пришел домой, на картонке из-под обуви написал небольшой ее портрет — это и была первая в его жизни работа маслом.
Интересно, подыми она тогда глаза от стола с кофе — узнала бы она его? Увидела бы в этом стандартном долговязом подростке с взбитыми волосами, в узкой голубой рубашке, застегнутой наглухо, светлосерых свободных брюках о больших карманах, — того самого мальчика, которого обманула да чуть не убила десять лет назад? Вероятно, нет, потому что такие как она вообще не видят других, это люди Юпитера, люди силы и власти, они живут, повелевая, они могут оскорбить, унизить и тотчас забыть об этом, они видят в тебе лишь средство, и вряд ли они вполне уверены в том, что ты существуешь, а не представляешь собой какую-то полезную галлюцинацию. Таких как она ты любишь всю жизнь, из-за них ты готов прострелить свою или чужую голову, из-за них ты лезешь наверх, пытаясь приобщиться к классу избранных, богатых и власть имущих, ты совершаешь подвиги, географические открытия, пишешь картины и романы — с единственной целью объяснить ей этот мир, доказать ей, что ты действительно существуешь, бедный, ты никогда не достигнешь цели, она никогда не ответит на твою любовь, слышишь?