– Иди в гостиную, – велела Таня. – А я – к маме.
В гостиной был тот же розовый абажур, только слегка выгоревший и поблекший. Тот же черный кожаный диван. Так же грустно улыбалась с портрета молодая Танина бабка. Таня чем-то гремела на кухне, потом пошла к матери, и он услышал надтреснутый, старческий требовательный голос и Танино «сейчас, мамочка», и какие-то уговоры, и снова капризы. Через полчаса она к нему вышла.
– Ну что, чай?
Он кивнул. Она опять ушла на кухню и вернулась с подносом. На подносе стояли цветные икеевские керамические чашки, совсем не вписывающиеся в общую картину дома.
– А где же дедовская, с гербом? – спросил он.
– Что ты, она давно приказала долго жить. Сын ее грохнул лет десять назад, – рассмеялась она.
Потом они долго пили чай, он оглядывал знакомые стены и задал, как ему казалось, абсолютно правильный вопрос:
– А картины, Тань? Их же столько! Можно же и продать.
Она поперхнулась, покраснела и ответила ему резко:
– Продать? Что, бабулин портрет продать? Или портрет маленькой мамы? Или эти пионы? Он же их в саду, здесь, писал. И они уже цветут лет шестьдесят. – Она обиженно замолчала.
– Ладно, не заводись. Я, наверное, не прав, – попытался оправдаться он.
– Ты точно не прав, Андрюша, – тихо сказала она. – Я в этом абсолютно уверена.
Потом ему захотелось курить, и они вышли на крыльцо. Он докурил сигарету, раздавил бычок в жестяной консервной банке, приспособленной под пепельницу, и одной рукой притянул ее к себе.
– Не надо, – сказала она.
Она всегда говорила «не надо».
– Надо, – жестко сказал он. И поцеловал ее.
У нее были такие же губы, как тогда. Он навсегда запомнил их вкус. Она стояла, как натянутая тетива, и он почувствовал, как она дрожит.
– Иди ко мне, – тихо сказал он.
А потом была душная томительная ночь. На супружеской кровати, в бывшей ее «девичьей». Ни ветерка, ни дуновения. Они лежали, мокрые и липкие, раскинувшись на простыне.
Она плакала и бормотала, что это все неправильно, что муж в больнице, а она – дрянь, последняя дрянь. Он гладил ее по тонкой спине и чувствовал ладонью ее проступающие на шее позвонки. Она то смеялась, то плакала и целовала его лицо и шею, гладила руки. Потом замирала, положив голову ему на грудь, и ему было тяжело и жарко от ее влажных волос. Он утешал ее и говорил банальные слова:
– Все нормально, Тань. Мы же взрослые люди. Такое иногда случается. – А потом пошутил, как ему казалось, очень смешно: – Ну, бойцы вспоминают ушедшие дни, или мушкетеры двадцать лет спустя.
Она шутку не приняла и долго молча смотрела на него. Потом опять плакала и читала ему стихи, он уже почти ничего не слышал, проваливаясь в тяжелый, душный сон. Она разбудила его и попросила:
– Не спи, ну, пожалуйста, не спи. Такая ночь!
– Какая? – не понял он. – Обычная ночь, Танюш. Только очень душная.
– Я знаю. Ты специально, – снова обиделась она.
«Поспать мне сегодня не судьба», – подумал он, сел в кровати и стряхнул остатки неудавшегося сна.
– Я покурю? – спросил он.
Она кивнула И печально проговорила:
– Жаль, а жизнь прошла.
– Прошла? – удивился он.
Вот здесь он был с ней категорически не согласен.
– Что ты, Танечка, жизнь прекрасна, – уверил он ее. – И столько всего еще будет!
Она медленно покачала головой.
– Может, поспим, а, Танюш?
Она посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
– Поспи, конечно, Андрюш, поспи.
Он заснул мгновенно, а она еще долго сидела на краю кровати в позе лотоса, слегка раскачиваясь, и смотрела на него, и вытирала ладонью слезы.
За окном светало и тревожно пела какая-то птица. Он проснулся от звука звякающей посуды. Старуха опять что-то требовательно выговаривала Тане. Разговор шел на повышенных тонах.
Он быстро встал с кровати, натянул джинсы и майку и тихо, стараясь не скрипеть рассохшимися половицами в коридоре, вышел на улицу. На крыльце он глубоко вздохнул, потянулся и быстро пошел к калитке. Вдоль дорожки стеной стояли растрепанные пионы. Он сел в машину, включил кондиционер, на минуту откинулся на подголовник и завел движок. Машина плавно взяла с места. Он ехал по почти пустой Ленинградке и слушал радио. Джо Дассен пел о несчастной любви. Он щелкнул пультом на другую радиостанцию. «Хватит приветов из прошлого», – подумал он. И еще он подумал о том, что сейчас приедет в свою квартиру, где, слава богу, никого нет и не будет еще две недели – жена с дочкой отдыхали в Испании. Вот сейчас приедет и пойдет в душ. Хотя нет, пожалуй, залезет в джакузи. Потом сварит себе в кофемашине настоящий двойной эспрессо. И в квартире будет тихо и прохладно, и чуть слышно будет гудеть кондиционер. И он задернет в спальне плотные шторы и крепко уснет на прохладной шелковой простыне. А вечером, придя в себя и выспавшись, позвонит Марьяне – чудная девочка, прелесть просто. Двадцать пять лет. Балерина из Большого. Свежая, как раннее утро, и наивная, как цветок. Хотя нет, конечно, прикидывается. Где они сейчас, эти наивные? Ну да какая разница. Все равно ему будет с ней легко и приятно. Они зайдут в какой-нибудь кабачок, съедят холодный и острый гаспачо, а потом… Ну ясное дело, что будет потом.
У метро «Динамо» он притормозил у «Евросети». Они только что открылись. Зашел и купил новую симку, открыл заднюю панель телефона, вынув старую, легко сломал ее и выбросил в окно. Два крошечных легких кусочка пластика желтыми лепестками улетели в никуда. Он вставил новую карту, завел мотор и, напевая что-то из «Аббы», продолжил свой путь. На душе у него было легко и спокойно. «Довольно рефлексий», – подумал он. И Бог ему судья.
Всему свое время. В каждой судьбе, как говорила она, и печали, и радости – поровну. Почти.
Все его письма начинались именно так: «Дорогая Валерия!» Ну и далее по тексту. В основном все одно и то же. Жив, здоров, пришел из рейса. Очень интересно!
Мама называла его – эпистолярный маньяк. Очень точно. Доставая очередное послание из почтового ящика, Лера тяжело вздыхала и бросала письмо в сумочку, конечно, забывая прочесть. Спустя несколько дней, скорее всего, в метро, раскрыв сумочку, она видела белый уголок изрядно потрепанного конверта. И от скуки – а что еще делать в метро? – начинала читать. Небрежно просмотрев письмо, она опять тяжело вздыхала и бросала его обратно в сумку, но почему-то не выкидывала. Сама удивлялась – странно. Очередное письмо опускалось в нижний – самый глубокий – ящик письменного стола. На конверте ровным, гладким, почти каллиграфическим почерком был старательно и четко выписан обратный адрес – надежда на ответ. Да уж, конечно! Дождетесь, пожалуй! Делать просто больше нечего. Но иногда, редко, примерно раз в три-четыре месяца, она отвечала. Конечно же это была скорее отписка, чем ответ. Коротко, не более одной странички тетрадного, в клетку или в линейку, листа. И что самое смешное – тянулась эта нелепая история уже не первый год.
Сдав экзамены за девятый класс, в первых числах июля, она, как всегда, уехала на дачу. Дачу она обожала: во-первых, полная и абсолютная свобода – бабуля не ограничивала ее ни в чем. Во-вторых, большая и обожаемая дачная компания: общее детство, общая юность, первые влюбленности и романы, робкие поцелуи, песни под гитару вечером на лавочке у мутной, узкой, медленной речки.
Все близкие и родные люди. Чужаков не принимали. А он, надо же, прибился. Да нет, понятно, почему – низким и хрипловатым голосом под гитару он пел такие любимые и знакомые им песни: Визбора, Галича, Высоцкого, Окуджаву, а потому обозначили его своим. Так он и остался.
Дима Анциферов, ее многолетняя, с самого детства, первая любовь, в то лето не приехал. Родители увезли его в Крым, в Рыбачье. Так, от нечего делать и слегка тоскуя по Диме, она в то лето благосклонно позволила этому пришельцу ухаживания.
Он жил на соседней улице у деда – странного, угрюмого старика с длинной белой бородой и корявой, из какой-то коряги, тростью в руке, которой он грозил местным хулиганам, пытающимся сорвать яблоки с его деревьев, склонивших тяжелые ветки за забор на улицу. Деда этого они в детстве боялись.
Был он не совсем дачник – жил в поселке круглый год, один, не общаясь ни с кем из соседей. В августе, в самом конце, с тоской глядел, как они спешно заколачивают окна, запирают свои дома, обирают последние ягоды с кустов, трясут уже почти пустые яблони и срезают уже подвядшие, умирающие цветы.
Но, несмотря на его отрешенность и нелюдимость, даже бабуля, далекая от сплетен и слухов, знала, что где-то на Сахалине, в маленьком городке, у этого деда живут сын и внук. Вот этот самый внук в то лето и нарисовался. Впервые.
Увлечена Лера особенно не была. Так, между прочим. Хотя целоваться ей с ним нравилось – что говорить. Пролетело такое любимое и долгожданное лето – и в конце августа он уезжал. Год предстоял нелегкий – последний класс, поступление в институт. Лера тогда уже выбрала – Ленинский педагогический, русский язык и литература. В точных науках она была, мягко говоря, слабовата.