Некоторое время они спорили, какой фрукт обладает большей невинностью, а потом Клещев спросил:
– Так ты уже прознал, которая именно дама понесла от тебя дите?
– Еще нет, – беспечно отозвался Ржевский. – Я вчера на балу у Абрамовой был, там хотел разузнать. Да не разузнал ничего и только полночи в кабаке просидел. А теперь вот сижу, как истукан, а для какого дитяти, так и не знаю.
– Хм, мне думается, что это не последнее дело – узнать, кто мать твоего ребенка. Это, я полагаю, весьма даже существенное обстоятельство – кто мать, – Клещев для большей убедительности своих слов поднял вверх палец. – Вдруг не ровен час окажется, что это какая-нибудь…
– Ты, Клещев, говори, да не заговаривайся! – поручик сверкнул глазами. – Я только с благородными дамами дело имею!
– Хм… только с благородными… А мадам Курносова?
– Мадам Курносова не в счет. У нее и без меня и муж есть, и дети. Зачем бы она стала мне писать да еще цветочек засушенный вкладывать? Такое просто невозможно!
– Почему ж невозможно?
– Они скобяными товарами торгуют, откуда там цветочку взяться!
– А эта… как ее… в соседнем доме квартирует, вдова коллежского асессора… Я ее видел у тебя…
– А, эта… Но зачем она бы стала послание мне отправлять, когда просто могла сама сюда прийти?
– Пожалуй. А белошвейки из Колягина?
– Тьфу, типун тебе на язык! Нашел, кого вспомнить!
– Или мадам Берендеева.
– Это кто ж такая? – Ржевский оживился и повернул голову в сторону товарища, но, услышав жалобное восклицание художника «не извольте шевелиться», вернулся в прежнее положение и шепотом переспросил, о какой даме речь.
– Ну, Берендеева… Помнишь, на балу в Аничковом была такая дама в лилиях, – попытался объяснить Клещев. – Ты еще в ее альбом стишок написал.
Ржевский наморщил лоб, пытаясь вспомнить, какой именно даме он посвятил стих, но так и не вспомнил.
– Ну, беленькая такая, миленькая, пышненькая, мамаша у нее еще майорша, – не унимался Клещев. – Ну, такая… с длинным хвостом.
– С хвостом? – ужаснулся Ржевский.
– Ну, с хвостом в смысле прически, а не с таким… Да что у тебя за мысли какие, право, странные!
– А-а-а-а, с длинною такою косою! – протянул поручик. – Как же – помню, помню… Так, постой, это ж вроде не моя, а твоя пассия?!
Прапорщик некоторое время стоял в глубоком раздумье, а затем с досадою хлопнул себя по лбу – дескать, как это он так опростоволосился, приписав собственную возлюбленную товарищу:
– Ну, да, пожалуй, что моя… Впрочем, какая разница!
– Эй, Голубцов, ты еще не закончил портрет? – с досадой спросил Ржевский. – Позирую уж два часа, живот от голода свело.
Художник отвечал, что портрет не готов – надобно потерпеть еще хотя бы часик.
– Да, это твоя пассия, Клещев… помню, помню… – сказал поручик, смиряясь. – Уж такая у нее коса, не хуже, чем у баронессы… Ба! Как же я про баронессу-то забыл?! Отчего же она мне сразу в голову не пришла?! – Ржевский вскочил с кресла.
– Это какая баронесса? – прищурился Клещев. – Уж не баронесса ли Штраль?
Ржевский на это ничего не ответил и, нимало не обращая внимания на протестующие восклицания живописца, направился к столу и схватил с него бутылку шампанского.
– Значит, баронесса Штраль, – ухмыльнулся Клещев.
* * *
– Что ж барин, гляжу я, жениться ты надумал? – спросил Тимофей, прибиравшийся после ухода Клещева и художника, удостоенного чарки за старания. – А куды портрет ваш девать?
– Там и оставь – он еще не докончен. Голубицкий завтра явится и дорисует.
– Явится… Как же… Знаю я таких живописцев… – Тимофей усмехнулся. – А жениться тебе и впрямь не помешало б. Степенности сразу бы прибавилось, да и баронесса не то что другие-то ваши барышни-с. Она, то бишь баронесса…
– А ты, Тимофей, женат ли? Все забываю у тебя спросить, – перебил его Ржевский.
– Да я уж говорил.
– Ну, напомни, я позабыл.
– Женат. А потому и не блужу. Блудить – грех, – Тимофей с укоризной посмотрел на поручика.
– Кто ж твоя жена? Хороша ль?
– Это смотря которая.
– Как? У тебя не одна жена? – изумился Ржевский.
Тимофей замялся и принялся скрести бороду.
– Так ты многоженец?
– Никак нет, не многоженец, имею единственную жену.
– Единственную? А говоришь – которую. Как это понимать?
– Да это барин мой прежний меня два раза обженил, – нехотя сказал слуга. – Тот, у которого ты меня в карты выиграл.
– Как так – два раза обженил?
– Да он больно пропорции любил. Бывало, построит тех, кому пора пришла жениться, в две шеренги по росту. В одной шеренге девки, в другой – парни. Да так и поженит. Как он говорил – согласно пропорциям.
– Но как же так получилось, что ты два раза женат?
– Первый раз он обженил меня на Воздвиженье, а на Покров приехал папенька барина. Ну, барин нас снова построил, чтоб показать папеньке, как нас женит. И снова меня обженил.
– Как же тебе досталась другая жена? Ведь за пару недель вряд ли ты мог вырасти? – удивился Ржевский.
– А Якова в шеренге уж не оказалось, потому как его медведь задрал. Ну, взяли тогда заместо Якова Игнашку, и нас снова обженили. Яков-то был здоров, а Игнашка мал, а потому всем уже другие жены досталися. Первая моя жена была Аленушка, а вторая – Аннушка.
– Вот как? Которая же из них лучше?
– Аленушка. У нее родинка на правой щеке, а Аннушка – так… без родинки всякой. Хотя, не буду врать, по хозяйству спорая.
– А кому досталась Аленушка?
– Да соседу моему Никифору. А мне от него – Аннушка.
– Так не случается, что вы ревнуете своих жен?
– А чего ж ревновать? Ревность – это грех.
– Да, часто нас по таким вот ранжирам небесный барин строит, – сказал Ржевский, задумчиво глядя на себя в зеркало и поправляя доломан. – Впрочем, зря я клевещу. Это мы сами не по ранжиру всегда норовим построиться. А он много воли нам дает, потому что любит нас.
…Едва поручик вышел, как зазвенел колокольчик. Тимофей отставил в угол щетку, сказал вполголоса «черт какой забывчивый» и пошел отворять дверь.
Перед ним стояла старуха-посыльная.
– За ответом явилась, – сказала она. – Барыня требует, ждет не дождется ответа-то.
– Что ж я тебе на это скажу? Нету барина дома. Только что ушел. Да ты, поди, его на лестнице встретила.
– На лестнице? На лестнице я другого барина встретила. Совсем не того, – ответила старуха.
– Как не того? Это и есть барин мой, поручик Ржевский.
– Ржевский? Какой еще Ржевский? Мне никакого Ржевского не надо. Мне надобен Клещев. От него барыня ответа ждут-с.
– Клещев?
– Он самый.
– Так Клещев вон в той квартире проживает, – Тимофей указал на противоположную дверь. – А в этой… – он постучал костяшками пальцев по косяку, – поручик Ржевский.
– Как так? Барыня сказала, второй этаж и дверь налево.
– Правильно сказала – там Клещев квартирует. А Ржевский, как видишь, – направо.
– Эва как… – старуха в задумчивости помяла в ладошке подбородок. – Стало быть, я двери перепутала, не тому письмо отдала?
– Стало быть, не тому, – усмехнулся Тимофей. – Глупая ты баба.
– И как это я такого маху дала – двери перепутала? Где ж теперь письмо?
– Так на столе и лежит, – сказал Тимофей. – Открытое, да все в хересе.
– В хересе? А, это ничего, что в хересе, неси-ка его сюда, – обрадовалась старуха. – Сейчас хорошенько перетяну его бечевкой да Клещеву и отдам. Ну, что стоишь как вкопанный?! Давай тащи сюда письмо, башка твоя деревянная!
В тот день Дина познакомилась с парком, когда он сверху донизу усыпан желтыми липовыми сердечками. Она знала эту аллею в горячем тополином снегу, в дрожащем голубоватом инее. Она шагала с папкой под мышкой, чуть шурша по розоватому гравию аллеи. Ее каштановые волосы, уложенные вихрами, лучились и вспрыгивали на плечах.
Дина возвращалась домой, получив свой самый важный в этом году заказ, обещавший безбедную неторопливую жизнь всю осень, всю зиму. Будущее теперь было определенным, очерченным и не таким тревожным: наполненные неторопливой работой дни в маленькой комнате, несколько лет назад переделанной из спальни в домашний офис. Впереди ее ждало чтение множества статей и прилежное составление каталога к выставке в тишине и мягкой убаюкивающей пустоте безлюдной квартиры.
В начале этой осени досадное и привязчивое прошлое, ослабев, неожиданно разжало пальцы, все же позволив увернуться, освободиться. Дину окончательно отпустили две ее большие беды, две многолетние, безнадежно истязавшие ее влюбленности. И она стала легкой, от нее как будто осталась невесомая, бестелесная четвертинка. С тех пор Дина парила по городу, как перышко, как лепесток василька, удивлялась резкости и прозрачности каждого нового дня. И в очередной раз убеждалась, что когда любовь отпускает, все ее обещания и предвестники постепенно распадаются, смешиваются со слезливым утренним туманом, растворяются в бледном небе пасмурного осеннего полудня. Все вокруг отчетливо проступает в бескрайней, безбожной, обезличенной своей наготе – без затаенного и щемящего знака вопроса, без запятой, предполагающей заветное продолжение. Без щекочущей тайны, которая ежеминутно тревожит любопытство, искушая перелистнуть несколько дней, несколько месяцев, чтобы украдкой заглянуть в будущее. С такой надеждой. С таким нетерпением. И узнать разгадку.