Может, это и был чернослив в сметане.
Вокруг девушек, черной и золотой, вздымалась громадная спальня.
Спальней ее было трудно назвать.
Скорее, это была белоснежная ночь Антарктиды.
Со стен глядели ледяные картины. Громоздились торосы снеговых подушек. Свешивались искристые, ледяные сталактиты светильников: люстр, бра, стеклянных свечей в мертвых шандалах. Свисали до полу белоснежные, метельные занавеси, атласно, жемчужно блестел балдахин.
Под белым балдахином молчала белая кровать. Она была шире «Титаника». На ней можно было уплыть в свою смерть. И наслаждаться смертью, как жизнью.
На кровати бугрились сугробы простыней, одеял, подушек. Все сияло чисто-белым, неземным светом.
В этой нереальной белизне настоящими были только красное вино. И черный чернослив в сладкой сметане.
— Любимая, — в нос протянула золотая, допивая свое вино. — Тебе не кажется, что нам пора бай-бай?
— Санни, не понукай! — чмокая, ответила черная. — Мне такой потрясный диск приволокли! Из Египта. Хочу посмотреть вместе с тобой. И тогда уж спать.
Золотая медленно поставила пустой бокал на стол.
— Диск? — медленно, сонно спросила. Сонные глаза косились вбок, на белые айсберги, зовущие раствориться навек в снегу сна. — Какой еще диск?
Золотая медленно зевнула.
Черная, прекратив жевать чернослив, глядела ей в многозубую, белоснежную пасть.
— За него Ширяев кучу бабла отвалил, — черная поставила пустое блюдце на стол, рядом с бокалом. — Кучу бабла, в натуре.
— Зачем?
Золотая зевнула снова.
Черная тоже зевнула.
— Прекрати зевать, мне передается… Там что-то такое… настоящее.
— Убийство? Расчлененка настоящая? Секс с младенцами?
— Да, что-то такое. Но очень, о-о-о-очень стильно сделано. Съемки крутые. И, прикольно то, что делал это известный режиссер.
— Кто?
Черная назвала громкое имя.
Золотая присвистнула.
— Ого! Много заработал парень. Не боится загреметь в кутузку! Хвалю.
— Да прикол в том, что весь мир уже знает, что именно он это снял!
— Тем более молодец. Ну, давай ставь диск. Не жалеешь ты меня.
Золотая шагнула к черной. Положила обе руки черной на обе груди. Сжала торчащие из-под тонкой ткани соски между указательным и средним пальцами.
Они поцеловались, и целовались долго, сладко.
Потом черная, разрумяненная, как яблочко, отшагнула от золотой, подошла к экрану, стала возиться с диском.
На экране творилось черт-те что. Кровь лилась, как вино. Вино лилось, как кровь.
— Я устала смотреть эту лабудень, — зевая, сказала золотая. — Я-то думала, это действительно классно. Банальная похабень. Дурак твой Ширяев.
— Его обманули, — сказала черная.
Они обе сидели в глубоких, мягких креслах, далеко от огромного плоского экрана.
— Я устала глядеть на эти красные толстые члены, — сказала золотая. — Пошли они в жопу! Спать, спать!
— Я не хочу спать, — сказала черная, прикрыв глаза.
— Фу, какая бессонница у нас! — смешливо протянула золотая.
— Я не хочу спать с тобой, — сказала черная и медленно, медленно встала из кресла.
Медленно, медленно встала и золотая.
— Что? Что ты сказала?
— Я. Не хочу. Спать. С тобой. Я. Больше. Не буду. Спать. С тобой, — медленно выговорила черная.
Повернулась к золотой голой, в вырезе платья, спиной.
Золотая медленно обошла черную. Зашла спереди. Встала перед ее лицом.
— Повтори, что ты сказала, — медленно сказала золотая.
— На хер мне повторять. Ты все слышала, — сказала черная.
Видно было, что ее трясет.
Что ей тяжело и страшно говорить золотой это.
— Ну-ну, — сказала золотая. — Вот такие дела.
Она помолчала.
Молчала и черная.
— Ты хорошо подумала, что говоришь? — спросила золотая. — А если я тебя сейчас изнасилую? Чтобы тебе неповадно было?
— Я не твоя вещь, — сказала, дрожа, черная.
У нее щека была измазана сметаной.
На губах блестела перламутровая помада золотой.
— Ты моя вещь, — сказала золотая.
— Нет! — крикнула черная.
— Врешь, — сказала золотая. — Как же ты врешь, собака.
И золотая подошла к черной и дала ей звонкую, громкую пощечину.
Они дрались грубо. Зверски. По-настоящему. Так, как дерутся бабенки в подворотне — из-за пьяного любовника. Так, как дерутся мужики на зоне. Так, как на зоне дерутся бабы. Золотая опрокинула черную на пол, возила ее головой по полу; стрижка черной разлохматилась, ее голова стала похожа на больного старого, грязного ежа. Черная дико, больно лупила золотую в бок, под ребра, острым кулаком. Царапала золотой лицо. Алебастровые щеки золотой прочертили кровавые полосы. Кровь капала на цветной паркет, на белоснежную шкуру белого медведя, распяленную, распятую на полу. Медведя снова убили, только он об этом не знал. Девушки дрались круто: не на жизнь, а на смерть. Молча. Не стонали. Не вскрикивали. Не визжали. Они дрались так: или я тебя убью, или ты меня.
И они убивали друг друга.
У золотой уже были расцарапаны плечи ногтями черной. У черной — разбита голова: золотая швырнула ее головой об угол беломраморного камина. Кажется, у черной было сломано ребро — она странно крючилась. По ее искровяненному лицу ползли кровь, слезы, слюна. Платья были давно порваны. С грудей свисали ошметки дорогих тряпок. Они дрались, и было ясно, что до конца еще далеко.
Они обе были такие живучие.
Как кошки. Как две кошки.
И вдруг, в пылу дикой драки, золотая навалилась на черную сверху, всем телом, и прижала ее всей своей тяжестью к паркету.
И — впилась ей в губы диким, звериным поцелуем.
Оторвалась. Губы черной были прокушены. По губам, по зубам лилась кровь.
Глаза черной были закрыты. Кровь ползла по подбородку.
Губы золотой тоже были в крови. Она тяжело дышала.
— Я хочу тебя, — тихо, так же тяжело дыша, резко вглатывая воздух, сказала черная.
— То-то же. Давно бы так, — сказала золотая.
Они сорвали друг с друга последние искромсанные тряпки и упали на белоснежную кровать, пачкая ее кровавыми пятнами.
Золотая впивалась зубами во вставшие дыбом, черными чечевицами, соски черной. Ее жадный палец глубоко, дико, ища и не находя сладкое дно, погружался в мякоть, в соленую влагу теплой, безумной щели, на ощупь сходной с жалким слизняком.
Черная выгибалась подо ртом, под зубами, под животом и наглыми пальцами золотой. Изгибалась змеей. Застывала, как в столбняке. Снова билась. Била ногами. Вздрагивала смуглыми коленями. Кричала.
Дикие крики не вылетали из ледяных окон. Ледяные окна были плотно закрыты.
На улице стояла белая страшная зима, а нежные девушки боялись холодов.
ГЛЯНЦЕВОЕ МИЛОСЕРДИЕ
Ребенок, лежащий на больничной койке, поднял слабую худую руку, протянул ее вперед, еще вперед. Он хотел коснуться кончиками пальцев красивых, блестящих золотых кудрей красивой девушки.
Девушка, в небрежно накинутом на плечи белом халате, сидела на больничном табурете около его койки.
Она увидела движение ребенка и поняла его.
И сама наклонилась навстречу тонкой бледной, ищущей руке.
Золотые кудри свесились золотым пологом. Мальчик коснулся шелковистых волос и нежно, беззубо улыбнулся.
— Как у царевны, — беззвучно сказал больной мальчик.
На глазах белокурой девушки блестели слезы.
Она промокнула их указательным пальцем.
На пальце сверкнул огромный изумрудный, тоже царевнин, перстень.
— Трогай еще. Трогай, — тихо прошептала золотоволосая девушка.
Рука бессильно упала в простыни.
Мальчик закрыл глаза.
Он очень тихо дышал.
Молчал. Уже ничего не говорил. И не просил.
Люди в белых халатах, столпившиеся за спиной златовласки, завздыхали, зашевелились. Вперед выступил доктор, с белыми усами, с фонендоскопом на шее, как бык с колокольчиком.
— Все, он уснул. Он же под лекарствами. Инъекцию ему… только что… идемте, — тихо говорил доктор и тихо трогал золотую за плечо.
Золотая дернула плечом, стряхивая руку доктора.
Глядела, безотрывно глядела на спящего мальчика.
Потом медленно повернула голову.
На дне ее серых, удивительно прозрачных, как лед, глаз ходили черные страшные тени.
Ходил, двигался Мир Иной.
Она сейчас, только что, в него заглянула.
— Доктор, он скоро умрет? — тихо, холодно спросила врача, не вставая с табурета.
Доктор смешался.
Смотрел на затылок золотой. На ее золотое темечко. На шелковые кудри, свободно, вольно льющиеся золотой водой на плечи.
— Скоро, — честно ответил он. — Еще месяца два… три. И все.
— Тогда почему он здесь? — шепотом спросила золотая. — В больнице?
— А где же ему еще быть с раком крови? — еще тише, чем золотая, спросил врач.