«Бедный, бедный старик… – пронеслось у него в мозгу. – Один… в холодной, чужой постели. Так тебе и надо».
Лук набрался сил и, протянув почти бесчувственную руку к лекарству на тумбочке, достал пилюли. Положил две штуки под язык и снова закрыл глаза.
Все неслось в голове под закрытыми веками.
Он попытался приподняться на подушке, и это ему удалось. Глубоко вздохнул – раз, другой…
Головокружение вроде бы прекратилось.
Лука Ильич лежал в неудобной позе, опираясь на локоть правой руки.
Наконец он спустил ноги и сел в кровати. Голова сама упала ему на руки. В груди громко и часто, как загнанная лошадь, билось его слабое, натруженное сердце.
Но сидя ему было легче. Дыхание стало более спокойным и глубоким.
Он мог бы позвать Вэла, который спал в соседнем, смежном номере, но у него не было сил набрать номер телефона.
Так и сидел Лука Ильич, обхватив голову ладонями, неизвестно сколько времени.
Почему так получилось в жизни, что он уже давно один? Его постель никем не согрета. Нет рядом близкого человека… За что ему такое наказание? Он ведь уже старик, которому нужны и забота, и ласка. И просто чтобы кто-то родной был рядом!
Переезды, гостиничные номера, холодные простыни… Один засыпаешь, один просыпаешься… Так и умрешь где-нибудь в чужом городе, в чужой* постели…
Недолго уж осталось!
Да, были у него жены… Четыре! И все ушли… Или он ушел от них? Бросил, уехал. Оставил позади?
А куда же он рвался из каждого дома, что строил. И в Вероне, и в Португалии, и в Париже?
Страстная любовь никогда не посещала его жизнь. Была страсть к творчеству, может быть, к Славе… Страсть к совершенству… Хотя бы к совершенству его Голоса. Его, свой Голос он любил, кажется, больше всего на свете. И боялся, что он, Голос, оставит его… Когда-нибудь…
Но ведь так и произойдет! Ему уже шестьдесят пять! По всем законам природы дольше семидесяти он петь не сможет…
А что же тогда?
Лука Ильич всегда гнал от себя эти мысли. Одиночество. Полное одиночество в этом безумном, безжалостном, безграничном мире.
У него не было детей – во всяком случае, он не знал о таковых. Уже восемь лет он был холост…
Три его сотрудника – продюсер, секретарь и охранник – найдут себе другую работу… А он останется один.
Один-одинешенек…
Лука Ильич услышал, как осторожно открывается дверь спальни. Он поднял глаза и увидел на пороге фигуру Вэла.
– Лука Ильич, вам плохо? Мордасов не ответил.
Вэл быстро подошел к столику, вынул шприц из эмалированной коробки, быстро сломал ампулу и, решительно взяв его руку, умело и точно сделал укол.
– Лягте, пожалуйста… Лука Ильич! – Голос охранника был строг.
Лук поднял на него глаза.
– Откуда ты узнал, что мне плохо? Вэл отвел взгляд.
– Не знаю… Почувствовал что-то… Ложитесь, ложитесь, Лука Ильич.
– Нет! Сидя мне легче.
Вэл осторожно накрыл его плечи халатом.
– Садись, посиди со мной, – попросил Мордасов. От укола ему стало горячо в груди, запунцовели щеки, и дыхание стало свободным и глубинным.
От присутствия Вэла, от действия лекарства, от прошедшего страха смерти ему стало хорошо до легкого, приятного головокружения.
Луке стало так жаль и себя, и всю свою жизнь, и этого преданного, верного, простого парня, что он почувствовал, как по лицу в темноте полились облегчающие душу слезы.
– Ты посиди, Вэл. Посиди…
– Я сижу! – Голос парня был озабочен и чуть растерян. – Может, врача вызвать?
Мордасов только покачал головой.
– Вэл… Ты останешься со мной? – Голос Луки Ильича чуть дрогнул. – Ну, если что случится?
Парень даже привстал на стуле от того, каким жалким, просительным тоном был задан вопрос.
– А что может… случиться?
Мордасов пожал плечами… И снова закрыл ладонями свое большое, обмякшее лицо.
– Вы мне… – осторожно начал Вэл, – как отец… Как родной отец. Поэтому пока я вас… Пока вы…
Лука Ильич ждал продолжения, но Вэла как заклинило – он не мог найти слов от волнения.
– А как же твоя семья? Ну, там, в Карпатах?
– Я им деньги отсылаю. Они довольны…
– А ты… Тоже доволен?
Мордасов поднял глаза на своего помощника.
– Да, да… Доволен, – затряс головой Вэл. – Я бы всю жизнь мечтал так жить. Чтобы вы пели. По разным городам. Чтобы я был при вас. Всегда…
– А остальные? – спросил маэстро – Греве и Альберт Терентьич.
Вэл на мгновение замялся, но потом ответил достаточно решительно:
– И они – тоже…
– Оба?
– Оба! – уже горячась отвечал Вэл. – Греве Карл – он хоть и немец, но толковый, преданный… Преданный вам человек. И порядочный очень… Ни цента налево не пустит. К его рукам ничего не прилипнет! Парень даже рассмеялся.
– Вы не знаете. А я ведь слежу! За всеми слежу…
– Ну, и что ты выследил?
– Терентьич тот… Душа, конечно, человек. Но ловкач… Вот ему я бы свой кошелек не доверил!
– Я знаю! – Мордасов махнул рукой. – Отдал он вчера Греве деньги из «Националя»?
– Я проследил! – засмеялся Вэл. – Буквально за шкирку Терентьича до Карла довел. Всё при мне – копеечка в копеечку – оприходовано.
Мордасов долгим, неожиданно заинтересованным взглядом рассматривал Вэла. Мощная, ладная фигура… Большие руки… Светловолосая крупная голова с высоким лбом… Франтоватая пижама под белоснежным гостиничным халатом. Чисто выбрит, хороший крепкий одеколон.
А все равно чувствуется крестьянин. Бывалый, умный, цепкий… Но недоверчивый крестьянин.
– Где же ты всему научился? – тихо спросил Мордасов. – А, Вэл?
Тот чуть напрягся, но ответил быстро и коротко:
– На флоте! Я же старшина первой статьи.
– А… кашеварить где?
– Денщиком у командира крейсера – два года. Ну там как накрыть стол, как подать, какую посуду… Ну и все остальное.
– А уколы делать? Массаж? Ты ведь и в медицине что-то понимаешь?
– При корабельном лазарете полгода служил… – все больше воодушевлялся Вэл. – Потом на промысловом судне служил… На траулере… В Варшаве таксистом работал… Санитаром тоже был. – Он махнул рукой. – А! Много чего вспоминать надо было бы…
Вэл встал и подошел к кровати.
– Вам уже отдыхать надо… Сейчас только давление вам померю…
Пока Вэл доставал аппарат и быстро мерил давление, Мордасов незаметно, искоса, словно в первый раз наблюдал за его движениями. Они были неторопливы, точны, как-то надежно профессиональны. Откуда, из каких глубин его судьбы или крестьянского происхождения была в этом парне такая надежность, такая внутренняя уверенность в правильности всего, что он делает.
Именно он, этот покой простого человека передавался сейчас ему, Луке Ильичу Мордасову, знаменитому артисту, жалкому истерику, не чувствующему под собой ни корней, ни дома, ни земли, ни близких.
– Спасибо тебе, – тихо произнес Лука.
– Пожалуйста, пожалуйста… – убирая приборы, Вэл протянул ему на своей широкой крепкой ладони две таблетки. – Вот это надо еще выпить.
Мордасов послушно выпил лекарство.
– И спите! Спите спокойно, – укрыл его одеялом Вэл. – Я дверь в вашу спальню оставлю открытой…
Мордасов остановил его движением руки. Тот замер на пороге.
– А домой… К семье тебя тянет? Парень замер в раздумье.
– Оно конечно… Но ведь я там за год не заработаю, что здесь за неделю получаю…
– Но все-таки дети без тебя там растут! – повысил голос Лука Ильич. – Ты хотя бы съездил к ним.
– Надо бы, – неуверенно ответил Вэл. – Но я же и здесь нужен! Куда ж вы без меня?!
– Я что, я уже… так немощен? Так стар…
Вэл сделал пару шагов к Мордасову и не смог сразу ответить.
– Я себе в жизни никогда не прощу… если упущу вас. Если что с вами случится! Так что хотите или не хотите… а я буду с вами… Около вас! Оберегать… Чем могу… Как могу! И не спорьте со мной!
Он подошел к двери и, оглянувшись, бросил напоследок:
– А дети – они всегда дети! У них еще вся жизнь впереди.
И вдруг выпалил каким-то горячечным, неестественно высоким голосом:
– Вас вчера вечером какой-то парень… Ну, молодой человек спрашивал. Говорит, ваш сын!
* * *
Завтрак этим утром подали прямо в номер. Аппетита у Луки Ильича не было. Он поковырял омлет, выпил пару чашек кофе и отодвинул поднос.
Он чувствовал себя не в своей тарелке. Так бывало почти всегда в день выступления, но сегодня неприятное, тягостное волнение было каким-то особенным. То ли сказывалось ночное недомогание, то ли разговор с Вэлом.
То ли…
«Нет! Не может быть у меня никакого сына! – гнал он от себя все возвращавшиеся мысли. – Лет восемь назад в Париже тоже объявилась какая-то лжедочь. Но с ней быстро разобрались тогда…»
Вскоре пришел доктор, вызванный Альбертом Терентьичем.
Мордасов с неохотой позволил этому мрачному, заросшему черными с сединой волосами, молчаливому профессору снять кардиограмму. Тот долго выслушивал его легкие, мял живот…
– Ничего страшного я у вас не нахожу, – подвел он итоги, складывая свои инструменты.