И занялся он земледелием — женской работой: возделывал клочок земли, засеянный просом, сорго и сладким картофелем; совсем потерял вкус к охоте, которая напоминала ему обагренные человеческой кровью руки. К исходу дня он усаживался у хижины под соломенным зонтиком, который он медленно переставлял вслед за движением солнца. Он любил смотреть, как на землю черным занавесом падает африканская ночь, и, устремив свой взгляд в дрожащую мглу забвения, он слушал с каждым днем все более близкую, звенящую тонким хрустальным дождем музыку звезд и день ото дня все более далекий людской гомон в деревне на холме…
Иногда по вечерам в его пустой двор приходил король. Он сильно изменился, этот мальчик с золотыми кольцами: теперь на его лысом черепе покоилась корона его предка — М‘Панде, а хилое костистое тело тряслось мелкой неудержимой дрожью. На месте нежных выпуклых глаз жеребенка чернели теперь провалы глазниц, на самом их дне мерцал изнуренный взгляд вконец заезженной клячи, которая упорно тянет свой воз; так тянул Майяри, в великой своей немощи, все племя свое…
Король приходил всегда один, опираясь на копье, как на трость. Он сам открывал калитку ограды, молча усаживался напротив, и так вот сидели они и молчали, глядя друг другу в глаза, пока один из них не раскуривал трубку или не решал понюхать табачку. И тогда другой говорил: «Дай отвести душу, дружище!» — и они обменивались трубкой или кисетом табака, ради удовольствия угостить товарища, — вот и все слова, что они произносили в такие вот звездные вечера. Хорошо, очень хорошо понимали они, что все их разделяет: и живые, и мертвые, и даже сами боги, да, что ни возьми — все зияло пропастью между ними, кроме дружбы, конечно, потому-то они и хранили при себе все, что лежало на душе. Иногда Жана-Малыша так и подмывало предупредить короля, помочь ему, рассказав то немногое, что он знал о белых людях, чья сила заключалась, как это ни удивительно, не в пушках, вовсе нет, а в том, что приходило вслед за грохотом орудий. И вспоминались ему фотографии из старых газет и журналов, мрачные пожелтевшие картинки, на которые он ребенком никогда не обращал внимания, весь поглощенный Африкой своей мечты. Он горел желанием обо всем рассказать — и молчал: ведь все, что должно произойти, на самом деле уже произошло, ведь это будущее было не настоящим будущим, а далеким-предалеким, погребенным на кладбище времени прошлым. Горел желанием, страдал и все же помалкивал об этом, ибо до друга подобные речи все равно не дошли бы. И всегда после такого вот упорного молчания король опускал ладонь на плечо Ифу’Умвами и с улыбкой говорил: добрая беседа ушам в усладу, это каждый знает… потолковали — и будет, а теперь пойдем со мной, дружище, взойдем на холм, только не оставайся здесь один, наедине со звездами, не оставайся!..
Жан-Малыш всегда вздрагивал, когда слышал это «наедине со звездами», потому что именно так говорили в Лог-Зомби в таких вот случаях, когда кто-нибудь запрокидывал голову к небу в своем ночном одиночестве. Он умывался и провожал короля до деревенской площади, до дерева Старейшин, где разговоры вскоре сменялись танцем. Всякий раз наш герой собирался плясать только так, как принято у Низких Сонанке. Но барабан завораживал его, незаметно уносил далеко-далеко, в иные времена, иные края, будил в душе иную мелодию, и, забыв обо всем на свете, бешено несся он в вихре танца, рассекая воздух широкими взмахами рук, которые сами будто говорили, воспевая миры, что лежат за горами, лесами и долами, великие яростные стихии, борьбу и геройскую смерть…
И все молча расступались, глядя на одинокого танцора, который с годами кружился все легче и легче: когда он взлетал под самую крону баобаба, его ослепительно белые волосы пушились, словно хлопковый куст на ветру…
В те дни, когда король не навещал его, Жан-Малыш дожидался, пока не затихнет деревня, не смолкнет вечерняя песня тамтама, последний шепот голосов в хижинах, глухое, сонное ворчание собак. И тогда он глубоко вдыхал живительный ночной воздух и, с улыбкой предвкушая упоение бескрайней далью, едва слышно произносил на исковерканном креольском языке, над которым жители Лог-Зомби посмеялись бы вдосталь:
Над темными листвами
Над людскими головами
Над алой пастью льва
Расправь черны крыла…
Потом он делал несколько шагов и, поднявшись с легким шелковым шелестом в воздух, высоко взмывал в ночное небо; опьяненный полетом, он постепенно успокаивался по мере того, как деревенские хижины превращались в мелкую беловатую гальку, спиралью вьющуюся по холму, будто вдавленную детьми в конус песчаной крепости. Он любил купаться в невидимых воздушных потоках, впадавших один в другой, словно земные реки. Случалось, он отдавался во власть течению, плыл, словно оторвавшийся от цветка лепесток, пока светлеющий горизонт не заставлял его возвратиться в деревню. Но чаще он выбирал поток, который уносил его к землям племени Гиппопотамов, чуть выше устья Нигера, — он так любил смотреть на величавое течение этой могучей реки, с божественно-невозмутимым спокойствием несущей вдаль свои воды; и там, кувыркаясь в ночной черноте, он падал вниз к широкой серебряной ленте, садился на дерево или на скалистый выступ покинутого людьми берега…
Ни одна птица, ни один зверь не обращали на него внимания. Старый как мир закон связывал всех приходивших на водопой живых тварей: у каждой было свое отведенное ей на песчаной отмели место, своя заводь, свое озерцо. От этих бессловесных существ веяло незыблемой, вселяющей покой истиной, и, прежде чем отправиться в обратный путь, Жан-Малыш долго, с наслаждением проникался ею. Правда, иной раз перед самым взлетом он застывал в нерешительности, его вдруг тянуло к побережью: хотелось разгадать тайну негра Бернуса в широких шароварах и красном колпаке с кисточкой. А если бы ему хоть чуточку повезло, он, глядишь, и смог бы попасть на корабль, отправляющийся на Гваделупу давних времен, еще до рождения матушки Элоизы. Эта мысль немало его забавляла, он любил помечтать, пофантазировать по этому поводу, хотя в глубине души пони мал, что никогда не решится оставить в своем прошлом похороненную в земле Низких Сонанке Эгею. Но иногда он спрашивал себя, как бы в шутку: а была ли Онжали в самом деле Эгеей или нет; может, тоскуя по одной, он силой увлек другую в свои мечты? — просто-напросто поймал в сети своих грез эту девушку, что стояла на берегу Нигера в длинной белой, ниспадавшей до пят одежде?.. В последнее время к нему приходили и другие странные мысли, они проникали в рассудок, будто сорная трава, которую потом не всегда удавалось вырвать. Так, например, его не переставал мучить вопрос, действительно ли он случайно очутился в этой Африке стародавних времен: а может, он попал как раз туда, куда следовало, может, именно Чудовище перенесло его в ту мечту, в те края и века, к которым в глубине души он всегда стремился? Может быть, люби он, как подобает любить, маленькую Гваделупу, не глодал бы его этот червь неосознанной измены и оказался бы он среди героев прошлого: рядом с Ако, Мундуму, Н’Деконде, Джукой Великим и другими? Но почему сам Вадемба с такой любовью говорил ему в свой смертный час о родной деревне, почему? Разве не посылал он его, сам того не желая, на верную погибель? Может, этот старый Змей, свернувшийся в расселине скалы, тоже слишком размечтался об Африке, может, он тоже попался на удочку своего воображения?..
Вот какие видения возникали, захлестывали его, словно буйная трава, с которой он уже и не в силах был совладать; ох уж эти мысли человеческие, вздыхал старый ворон, топорща в предрассветной мгле перья, прежде чем полететь назад в деревню, — запомните, дамы и господа, нет ничего более быстрого и цепкого, чем человеческие мысли, так-то вот…
Как ему не хотелось возвращаться к людям! Через силу взмывал он в небо и, долетев до спящей деревни, неслышно спускался вниз, сужая круги, а потом садился едва заметной тенью посреди своего двора…
Однажды он слишком долго задержался на берегу Нигера, и, когда спохватился, на востоке уже поднимался розовый туман. Он еще помедлил, но наконец взмыл в небо; странно затекшие крылья не позволили ему наверстать упущенное время. Боль в суставах нарастала, крылья тяжелели, беспорядочно молотили воздух, так что, когда он подлетал к деревне короля, солнце уже почти выплыло из-за горизонта. Последним усилием воли он заставил себя перелететь еще через несколько крыш, наконец сел у входа своей хижины, сделал два-три шажка в тень на вороньих лапках и обернулся человеком; и в этот миг из сумрака возник целый лес рук и послышался полный далекой тихой грусти голос Майяри:
— Что ты нам теперь скажешь, дружище? Наш герой ненадолго задумался, остро почувствовав хрупкость этого мира, который мог исчезнуть, лопнуть, как мыльный пузырь, от малейшего дуновения; и тогда он решил не разрушать иллюзий Низких Сонанке, в последний раз поддакнуть им, сказать то, что они хотели бы услышать, и с улыбкой ответил: