Идеалист Шварц не дописал своего «Дракона». Подлинная драма состоялась бы тогда, когда Драконом сделался бы сам странствующий рыцарь Ланцелот. Когда он лично принялся бы, во имя исправления, ломать и корежить души жителей города.
Драматический театр не имеет строгих канонов и обладает весьма смутной памятью традиций. Если какому-нибудь дирижеру поручается руководить каким-нибудь оркестром, и он задумал сделать, к примеру, вечер Моцарта, ему не придет в голову играть сего композитора через две строчки на третью, упразднить виолончели, добавить десять гобоев, одеть первые скрипки в костюмы индейцев, а между тактами стрелять из хлопушек по зрителям, предложив им вдобавок хором подпеть. Что касается Его, то никому сегодня не положено обсуждать Его творчество с точки зрения соответствия чему бы то ни было. Он ужасающе свободен. Он пленительно свободен. Ребенку дают чистый лист бумаги и говорят: «Нарисуй, что хочешь», – Он, пожалуй, свободен в такой же степени. За исключением того, что каракули ребенка, какими бы милыми они ни были, никто не отправит моментально в артгалерею как образец современного искусства, не станет всерьез анализировать и трактовать. Свобода одного человека в ограниченном пространстве, заполненном другими, и притом подчиненными ему, людьми – это неминуемый, арифметический, автоматически неизбежный деспотизм. Воспитание, образование, легкость характера и юмор – если Он ими обладает – могут смягчить его. Существует же Роберт Стуруа, который, в добавление ко всем достоинствам, из инстинктивного душевного здоровья продолжает жизнь Скитальца, будучи давним и закоренелым Сидельцем. Изъяны психики, самовлюбленность, невоспитанность и корысть усугубляют ситуацию, как правило, много лет развивающуюся под спудом, вне огласки. В случае возникающих ЧП всё всплывает, поражая количеством грязи, ненависти и полной невозможностью докопаться до сути и понять, где правда. Когда житуха театрального микромирка становится достоянием общественности, единственным нормальным впечатлением от нее является впечатление картины тяжелобольных, дерущихся у постели умирающего. Можно заметить мне, что я описываю положение дел стационарного театра, а в антрепризах дело обстоит иначе. Во-первых, почти всякий Он, занимающийся антрепризами, нацеливается в будущем на театр (если Он – действительно Он, а не актер, принявший Его судьбу от безнадежности). Во-вторых, если упомянутая свалка тяжелобольных происходит на воздухе, больные приглашены специально, а не живут в доме десятилетиями, и длится она спонтанно и недолго, суть происходящего меняется, но не кардинально. Когда обыкновенный человек, обладающий определенной биографией, внешностью, психикой, ограниченным набором способностей, моделирует – или вписывается в модель бытия, где он есть замена Бога и царя, это не может не быть драмой – или фарсом. Или и тем и другим одновременно. Помнить о том, что эта модель всего лишь одна из тысяч, что существует огромный сложный мир, где Он, игрушечный Бог и царь, – раб и червь, Он органически не может. Тогда Он лишится энергии и усомнится в своей свободе. Он перестанет быть – и наш театр в его нынешнем состоянии тоже перестанет быть.
Ни один тиран еще не приходил к власти, заявляя, что он тиран и собирается исключительно тиранствовать. Он приходил как благодетель, мечтающий о тотальном и непременном процветании всего, что способно расцвести. Режиссура появилась – как всеобъемлющее единоличное волеизъявление, – чтобы вывести искусство театра к новым рубежам совершенства. Чтобы соразмерить, гармонизировать и развить все элементы театра для его же блага. Гипертрофия единоличной воли привела к тому, к чему только и могла привести, – театр размножился количественно (свобода воли – сокрушительный соблазн, чрезвычайно привлекательный для мужчин в принципе) и распался на сумму одиноких молекул. Есть музыка, есть живопись, но театра – нет. Существует театр Захарова плюс театр Любимова плюс театр Фоменко плюс театр Виктюка плюс театр Фокина плюс театр Яновской плюс театр Додина плюс театр Тютькина плюс театр Пупкина… Пупкин преобладает. В каждый из этих театров мы входим, обреченные судить художника по законам, им самим над собою признанным, но никто этих законов нам объяснять не собирается. Догадайся, мол, сама. Любой поход в современный театр – езда в незнаемое. Вот иду на спектакль Владимира Мирзоева. У него «есть имя» – в пределах Москвы. В умах просвещенной публики открыт бледный, но читаемый файл «Владимир Мирзоев – современный экспериментальный режиссер». Правда, большинство зрителей опираются на другие подпорки. Типа «Сергей Маковецкий – хороший актер». Одна зрительница объясняла другой свой поход на спектакль «Амфитрион» Мирзоева-Мольера следующим образом: «там написано – комедия». То есть ее файл гласил: «комедия – это когда смешно и не скучно». Творческая воля режиссера Мирзоева опровергла все эти жалкие файлы – никоим образом нельзя было поверить, что «Амфитрион» Мольера – комедия, а Сергей Маковецкий – хороший актер. Вместо кривляющихся в произвольном рисунке актеров могли быть любые другие, вместо Мольера – кто угодно. Режиссер, на свой лад, был вдохновенен и, так сказать, говорлив – но его язык был известен только ему самому и тем немногим интерпретаторам из театроведов, что умеют, вследствие особых способностей ума, дешифровать любую абракадабру. Почему, к примеру, во время объяснения с Алкменой, Амфитрион, тарахтя текст, размеренно заворачивает ее в рулон холста? Потому что современный театр ищет средства выразительности. Почему невнятен предельно четкий мольеровский сюжет? Потому что автор спектакля – режиссер, а он создает свой творческий мир. Это права, которые не обсуждаются, они давно завоеваны и подлежат воспроизводству все новыми и новыми силами. Вот приехал юноша в столицу и поступил учиться на режиссера. И он читает книжку «Режиссер Мейерхольд». И узнает из книжки, что Мейерхольд ставил в основном что хотел, переделывал пьесы как ему было угодно, актеры его слушались беспрекословно или уходили, жена что требовала, то и играла, зритель валил валом, критики писали беспрерывно, а слава росла и вырывалась за пределы отечества. Правда, Мейерхольд был гений – так что за беда! Кто может запретить человеку надеяться, что он тоже молодец. Правда, Мейерхольд обладал исключительным актерским талантом. Но ведь это сегодня для режиссера необязательно. Правда, Мейерхольд был образован и дружил с выдающимися людьми своего века. Но и я образуюсь, думает юноша, а мои приятели могут со временем оказаться выдающимися людьми…
Да. Это – непременное условие. Всякий Он – гений. Когда Он перестает верить в это, Он – конченый человек. Он прекращает быть Мейерхольдом.
Мейерхольд – отец почти всего нашего современного театра отнюдь не потому, что этот театр следует его методам, открытиям или копирует его решения. Мейерхольд создал модель режиссерской личности и режиссерского поведения, которые были восприняты и воспроизведены – ну конечно, в куда более слабом, разжиженном виде – десятками молодых людей, желающими делать театр. Обаяние Мейерхольда в сравнении с 1960-ми годами ничуть не померкло и в годы 1990-е. Сказка его судьбы – одно из выдающихся романтических произведений русской жизни. Сыграв в единственном и неповторимом русском спектакле «Чайка» не кого-нибудь, а Треплева, он покидает учителей. Лучший ученик (за актерское мастерство, как помнится, Мейерхольд получил у Немировича-Данченко пять с плюсом) уходит от учителя: воля к самостоятельности, к свободе ведет его к новым берегам, где все лучезарно и сказочно, все в романтических светотенях – оглушительные провалы и головокружительные успехи, лица любимых актрис, взаимоотношения с революцией, драматургами и властями. Театр его называется ТИМ – театр имени Мейерхольда – это при жизни своего создателя. Мейерхольд, на свой экстремистский лад, был правдив и откровенен. На многих современных театрах стоило бы написать имена их главных режиссеров, сняв всякие там жалкие псевдонимы. Театр Мейерхольда был тотальным выражением единоличной художественной воли Мейерхольда. Это – изобретение XX века и это – действующая модель современного театра.
Мейерхольд значил для искусства театра то же, что Наполеон Бонапарт для мировой истории: торжество индивидуальности ошеломляло воображение и порождало себеподобия. Уже при жизни Мейерхольд плодил режиссеров – кажется, они возникали от одного соприкосновения с его личностью; он стал их плодить еще живее после трагической смерти – точно покинув непогребенное тело, неуспокоенный дух его, как тень отца Гамлета, явился последующим поколениям и завещал отметить и продолжить дело. Матрица его судьбы – годы учения, годы странствия, годы сидения царем на своем театре – сделалась классической. Причуды, капризы, странности, стиль поведения – тоже. Все наши Они, так или иначе, дети Мейерхольда. Даже если они не сознаются в этом честно, их выдает то, что они нет-нет да и поставят «его» пьесу – пьесу, которую Мейерхольд ставил или желал поставить. Ну, три-четыре «мейерхольда» – это терпимо, это в пределах санитарной нормы. Сорок четыре или сто сорок четыре «мейерхольда» – перебор. У всех грозная вьюга вдохновения, жена-актриса и тернистая дорога поиска, все обожают фантазии на темы русской классики и созидают «творческий мир». Господи, твоя воля! Никакого обязательного набора умений для Него не существует. На свете нет дирижера, который бы не владел каким-нибудь музыкальным инструментом. Но режиссеров, которые никогда не были актерами и вообще не владеют ни одной театральной профессией, пруд пруди. Я перестала понимать, почему я должна интересоваться «творчеством» этих людей. Я не знаю, кто они такие. Почему они встали между драматургом, актером и мной, и на каком основании получили ярлык на княжение в драматическом театре. Я доверяю только одному признаку существования режиссуры: если актеры с Его помощью играют лучше, чем без Него. Конечно, когда Он сиднем сидит двадцать лет на одном месте и не дает своим актерам шаг в сторону ступить, это проверить нелегко. Но в большинстве случаев разницу (как – с Ним и как – без Него) уловить можно. Это – единственный смысл Его существования в моих глазах.