— Поступайте под мою команду!
— Слушаюсь, товарищ лейтенант, — сказал Шульгин и вытер пилоткой потное лицо. — Двое суток один по горам шастаю, сердце аж в трубочку свилось… Обрадовался, когда вас приметил… Вчера двоих наших у озера нашел. Рядком лежат, видно, одной очередью положило.
Камнями прикрыл, чтобы песцы не попортили. Едой вот у них запасся, сухариками и табаком… Неладно, конечно, у мертвых отнимать, да делать нечего… Сплошали мы, товарищ лейтенант, на первый раз. Ничего, дай срок, все им, гадам, на бирку нарежем.
Шульгин уселся на камень, достал кисет и предложил мне закурить.
— Некурящий.
Шульгину, большеголовому, с грузными, покатыми плечами, было лет под тридцать. На широком лице льдинисто светлели глаза, рот прятался в рыжеватой обильной щетине. Цигарку Шульгин держал в горсти, прижав ее большим пальцем, с рыжим от табака ногтем.
Верхний крючок шинели Шульгин расстегнул, винтовку, как палку, положил поперек колен.
— Будем выходить из окружения, — сказал я. — От немцев мы оторвались. Теперь надо пробираться к своим. Думаю, идти немного.
— Смотря куда идти, товарищ лейтенант, — возразил Шульгин, аккуратно прислюнил окурок и спрятал его за отворот пилотки. — Если к морю пробираться, так километров тридцать, а на Мишуковскую дорогу, совсем близко… Вон за той сопочкой, за горбатенькой…
Из его слов я понял, что мы находимся километрах в пяти от недостроенных дотов, где батальон принял бой. Значит, я без толку кружил сегодня по пустым сопкам. Не я ушел от страшного озера Куэсме-Ярви, а фронт ушел от меня.
— Отправляйтесь на разведку, установите, где легче перейти Мишуковскую дорогу.
Когда Шульгин уходил, я велел ему оставить вещевой мешок. Настороженность все еще не отпускала меня.
Шульгин снял мешок и ушел.
Я проверил его поклажу. В мешке лежала пара белья, полотенце, кусок мыла, соль в жестяной баночке и десяток винтовочных обойм.
Еще там были сухари. Крупные, в ладонь, ржаные армейские сухари, от одного вида которых у меня набежала слюна и утробно заурчало в животе. Я съел сухарь, затем, не удержавшись, второй и третий, напился воды и ощутил долгожданную сытость.
Шульгин вернулся быстро. Кисть руки у него была окровавлена, на прикладе винтовки белел сколок дерева.
— Докладывайте! — Я оправил разодранную шинель и снова пожалел, что потерял поясной ремень со звездой на пряжке.
— Нечего докладывать, товарищ лейтенант… Охранение на сопках и патрули. Едва ноги унес… Не подойти к дороге.
— Надо было подойти, — жестко сказал я. — Струсили, красноармеец Шульгин!
Шульгин исподлобья зыркнул на меня и недовольно засопел.
— На хрена нам дорога сдалась, — сказал он. — Все равно по ней к своим не добраться. Прихлопнут, как комаров.
— Отставить разговоры! — коротко, как бывало перед строем, оборвал я ненужные разглагольствования. — Дисциплину забывать стали!
— Пожуем, может, маленько, — не обращая никакого внимания на строгость моего тона, предложил Шульгин и потянулся к вещевому мешку. — Сухарик на двоих ликвидируем и заморим червячка.
У меня загорелись уши. Только тут дошел до моего сознания стыдный ужас того, что сделал в отсутствие Шульгина.
— Рубай, я без тебя подзаправился, — грубовато, чтобы скрыть собственную растерянность, сказал я.
— То-то гляжу не по-моему завязка сделана… Много умяли? Шестнадцать сухарей было.
— Три, — у меня хватило сил признаться. — Считайте, что свою норму на два дня вперед израсходовал… Немного пройдусь, посмотрю.
Когда я возвратился к приметной седловине с валуном, торчавшим на склоне, как каменный палец, Шульгин перекладывал мешок. Лицо его было сумрачным, на лбу шевелилась толстая складка.
— На чужое добро, лейтенант, нечего лапы расщеперивать, — сказал он. — Не положено в армии по мешкам шарить.
Наверное, человека нельзя обидеть сильнее, чем правдой. Кровь туго хлынула мне в лицо.
— Встать, товарищ боец!
Шульгин поднялся, косолапо расставив короткие ноги. Шинель его, неряшливо перепоясанная ремнем, комом собралась на животе. В углу рта чадил окурок. Махорочный дым попадал Шульгину в левый глаз. Он прижмурил его, а правым испытно, с нехорошей усмешкой смотрел на меня. Ну, что, мол, дальше?
Я не знал, что дальше, и вдруг понял, что беспомощен перед этим человеком в солдатской шинели, неохотно поднявшемся по моей команде. Здесь, на склоне сопки, в тылу у немцев, ему нельзя было дать наряд, оставить без увольнительной, посадить на гауптвахту…
Я объявил Шульгину выговор перед строем.
Он обалдело моргнул, усмехнулся, пристроил за спиной вещевой мешок и взял винтовку.
— Провались ты к лешему, глупа голова, — сказал он мне и пошел вниз по каменной седловине.
— Стой! — крикнул я. — Приказываю остановиться, красноармеец Шульгин!
Шульгин не спеша спускался по склону, обходил валуны, прыгал по уступчикам, перебрался через расселину. Он уходил, бросал командира, уносил винтовку и сухари. Дезертировал, оставляя меня в сопках с тремя патронами в нагане, без продуктов, одного…
Все это вихрем пронеслось в голове. Но тогда я умел только командовать.
— Стой, стреляю! — заорал я, сунул руку в карман и лапнул рукоять нагана. — Честное слово, выстрелю!
Шульгин не остановился. Он лучше меня знал, что не хватит сил выстрелить в спину. Своему, русскому, чудом встреченному здесь, где до войны не ступала нога человека.
— Ну и катись! Ну и катись, сволота!.. Катись!..
Я беспомощно и жалко кричал это растерянное: «Катись!», застрявшее в голове со времен мальчишеских ссор и одиноких обид, пока Шульгин не скрылся из виду. Глухое, неразборчивое эхо насмешливо откликалось мне.
Уткнув лицо в поднятый воротник, я сидел, привалившись к гранитной стенке, поросшей жесткими скорлупками лишаев. Низко плыли тучи. Они цеплялись за голые верхушки сопок, оставляя на скалах клочковатый туман и сырость. Кричала полярная сова. Насмешливое кикиканье ее прерывалось угрюмым, пугающим «кр-р-рау». Крик бился о скалы и пропадал в них.
Ствол нагана смотрел с колен мне в лицо круглым завораживающим зрачком. В барабане латунной слепой желтизной отливали орешки неизрасходованных патронов.
Я был пуст. Словно меня выжали, вывернули наизнанку и приткнули, как куклу, к каменной стенке на безвестной сопке, затерянной в гранитном море. Появись в эту минуту немцы, у меня бы, наверное, не сыскалось сил выстрелить в них, выстрелить в себя.
Поднял меня озноб. Промозглая сырость забралась под шинель. Онемели ноги в тесных хромовых сапогах. Икры схватывали судороги, ныла замерзшая поясница, и пальцы заледенели так, что мне пришлось долго дуть на них, чтобы заставить сгибаться.
Я побрел вниз по неровному гранитному склону, сам не зная, куда иду. Больше всего мне тогда хотелось, чтобы наступил конец. Любой, черт возьми!..
У подножья сопки, у поворота в лощину, увидел Шульгина. Он сидел возле куста полярных березок. У ног его едва приметно дымился костер.
Я подошел, присел на корточки и протянул к огню остро зябнущие руки.
— Звать-то тебя как, лейтенант?
Я поднял голову. Шульгин спокойно смотрел на меня. В глазах его, в самых уголках, я ощутил жалостливую усмешку.
Я ответил, что зовут Вячеславом и сообразил, что Шульгин ждал меня.
— Славка, значит, — уточнил он и сунул в костер пригоршню сухих веток. — А меня — Матвеем… Матвей Викторович… А то «встать», «прекратить»… С одной стороны, конечно, понятно, а с другой — чего шуметь без толку. Видишь, в какой переплет попали… Разве думалось, что так повернется… Ничего, остер топор, да и сук зубаст. Не сломали еще нам хребет… Шинель-то сыми, высушить надо, а то ночью до смерти заколеешь. Поболе бы огонек наладить, да ведь эти паразиты узреть могут. Ничего, пока маленьким обойдемся. Битую-то морду задирать негоже.
Когда я обсушился, Шульгин дал мне кружку кипятку, четверть сухаря, и мы обсудили наше положение.
— Мишуковскую дорогу можно изловчиться перескочить, — сказал Матвей. — Я сегодня опять к ней приглядывался. Не сплошь немцы ходят, а промежутками. Тогда к морю выйдем. Там становища, места обжитые. Только ведь наверняка гитлеры их заполонили. Позаримся, а как бы на новую беду не наскочить.
Я предложил уходить на юг. Там стрельбы не слышно, там наверняка можно выбраться к своим.
— На юг? — переспросил Матвеи и поскреб ногтем подбородок. — Дак там ведь тундра.
— Ну и что? — возразил я, хотя тундру знал лишь по учебникам географии. На картинках она была плоской, как стол, и представлялась мне, городскому мальчишке, удобной для пешей ходьбы.
— А то, что тундра… Не осилить ее, проклятую, с таким запасом, — Шульгин тряхнул вещевой мешок, — двенадцать сухарей на двоих…