Похоже, что-то сбилось в пространстве и времени,
будто некие солнечные вибрации перестали соотноситься прежним образом с вибрациями души —
кроме тягостного хаоса в себе душа не ощущала ничего. Только под ложечкой что-то дрожало по-прежнему…
Надо вернуться к реальности, на исходные позиции. Цахилганов потряс телевизор и включил его на малую громкость. Он стал внимательно смотреть в экран, покручивая исправленную антенну.
Экранное поле зарябило,
как не возделанное,
но прояснилось вскоре.
Девичий торопливый голос пробивался теперь в палату, сквозь тревожное дикторское сообщение о несанкционированном митинге:
«…Слышите, русские? Нас превратили в стадо бессловесных животных, годных лишь для чёрных работ! Древнее писание предупреждало: «если вы промолчите, то дом ваш разрушится и род ваш погибнет! И спасенье народу вашему придёт из другого места». Почему вы веками молчите, стремясь спасти свои отдельные жизни?… Мы будем вымирать и дальше, в своей же стране, которая давно перестала быть нашей, оттого, что не спасаем весь свой народ! Смотрите, как лучших из нас травят и уничтожают. И мы, все — давно оттеснённые на задворки жизни, молчим. Как будто нас нет больше на свете. В ходу же — давняя политика подмены:
за русское выдаётся не русское!..»
218
Цахилганов привстал —
это была та самая широкая девушка
с конопатым вздёрнутым носом,
приходившая со Степанидой
и фыркавшая в его спину, будто сиамская кошка.
Точно, она…
«Достань гранату — и будет праздник, сразу, даром и для всех».
Телевизор снова рябил, и Цахилганов стукнул его кулаком. Эфирная пыль рассеялась. К говорящей девушке неуверенно и быстро двинулись омоновцы. Но всё смешалось на московской людной площади. И в чьём-то быстром, мимолётном взгляде на телекамеру из кричащей толпы Цахилганову почудился бесстрашный, льдистый и ясный, блеск.
Цахилганов схватился за сердце, отыскивая глазами Степаниду среди молодых лиц. Замелькал белый шарф. Им размахивал какой-то мордвин или чуваш. Он кричал что-то гортанно на своём языке,
похожем на степной высокий клёкот.
Нет, это был калмык.
«Русские, не сдавайтесь!» — успел ошалело проорать он. — «Держитесь, русские! Без вас нам не подняться!..»
Но телеведущий уже сообщал, что зачинщики митинга не задержаны, однако работы по их поиску ведутся. И суровое наказанье ожидает всех, недовольных господствующей национальной политикой России. Они, причисляющие себя к народному освободительному движению, будут беспощадно…
Дальше диктор, пряча глаза, торопливо перечислил пункты всех неизбежных обвинений: в экстремизме, фашизме, национализме, шовинизме… И — вот оно, новое:
«В случае, если ситуация выйдет из-под контроля,
возможна помощь войск ООН
для охраны существующего порядка».
219
Выключив телевизор, Цахилганов ушёл к окну. За стеклом ещё не стемнело. Был тот самый нежнейший голубой час — час меж днём и вечером, укрощающий самый неспокойный взор,
— впрочем — на — востоке — его — считают — часом — сообщения — мира — живых — с — миром — мёртвых — да — часом — взаимопроникновения — миров.
И ветер не выл и не метался над степью…
Теперь важно было не думать про Степаниду и успокоиться, как следует. Ничего, ничего, побушуют и стихнут — эти молодые.
Кто не протестовал в своей юности?
Жёсткие нынче времена —
и жёсткие потому протесты,
тесты на совместимость идеалов с реальностью проходит каждый взрослеющий.
Вскоре Цахилганов продрог у стемневшего окна. Он включил свет в палате и, должно быть, напрасно.
— …Птица! — проговорила Любовь.
— Помоги, — слабо просила жена. — Ты видишь, она налетает. Зачем ты впустил её в наш дом?.. Она налетает всё время. Она извела меня.
Мучительная судорога пробежала по её лицу.
— Она! — металась Любовь под ржавым полукругом
над головой. — Клюв… Ужасный… Больно!.. Невозможно…
— Тише, — испугался Цахилганов, склоняясь над нею. — Любочка, птицы нет! Вот так, молодец… Теперь ты слышишь меня? Скажи, скажи: почему ты не лечилась? Ты стараешься умереть, Люба, чтобы наказать меня?
Но, всплеснув руками, Любовь успокоилась вдруг.
220
Он посидел возле неё молча, кивая тому, о чём подумал только что.
— …Это неправильно, Люба, — укорил её он. — Ты же сама врач. Два года ты знала свой диагноз и молчала! Сама делала анализы в лаборатории и никому их не показывала! Что за странная месть мне, Люба?!. А теперь ты уходишь. Специально, назло мне, уходишь!.. То, что ты сделала — это са-мо-убийство,
— убийство — согласно — отозвалось — пространство.
Любовь подняла плечо — и уронила снова. Цахилганов схватил её руку. Он поцеловал пальцы, принюхиваясь и разглядывая их близко. Они были истончённые, вялые и не чувствовали его губ —
её руки пахли только лекарством, утратив живые телесные запахи.
— …Лучше бы ты простила меня и жила. Зачем ты так, Люба?! Ну, опомнись, пока не поздно! Тебе просто надо захотеть жить, и всё!
— Зачем, — спросила Любовь бесцветно, — ты впустил её к нам, в дом?
— Нет, зачем ты!.. Зачем — ты! — стараешься! — умереть? — разгневанно прокричал ей Цахилганов.
Он ждал ответа. Но Любовь, в своём белом платке, немного сбившимся у подбородка, не отвечала ему.
— Они — суки! — пояснил Цахилганов с горечью. — Ты принимала всё слишком близко к сердцу.
— Птица… — произносила она без голоса. — Больно…
— Они были только суки! — твердил Цахилганов. — А ты — одна. Ты моя, ничья больше. Как же можно так не прощать, Любочка? Это жестоко…
Кажется, он плакал:
— А Ботвич… Я не вижу её давным-давно, Люба, эту сволочь!.. И при чём тут птица?!!
Цахилганов резко отёр глаза.
— Не надо было! — слабо взмахнула рукою Любовь. — Не надо… Не надо…
221
Ох-хо-хо, а ведь кем была эта Ботвич до него?
Заморыш с дурной кожей. Мать-одиночка из страшного Копай-города — воровской окраины Карагана, где селилась в старых мазанках и шла работать в шахты безродная шпана, освобождающаяся из зон.
Лишь три улицы там были застроены многоэтажками… Дочь странного краеведа-неудачника, похожего на тайного, нелюдимого жреца, для которого и квартиры-то в центре Карагана не нашлось. Всю жизнь издававшего свои сомнительные труды на дрянной казённой жёлтой бумаге…
Он, тихий человек с жёлтой лысиной
и убегающим в сторону взглядом,
собирал материалы по судьбам тех,
кто погибал здесь.
Но искажал почему-то эти данные
упорно — и неизбежно,
год за годом…
Все читающие только смеялись над ним, никак не оценивая его кропотливых, искривляющих действительность, трудов. Однако добросовестных краеведов в Карагане не находилось, и потому лживые труды его где-то подшивались, хранились и жили —
на всякий случай, для отчётности.
И в мире этих искажений, в скромной трёхкомнатной отцовской квартире, жила тогда она —
Ботвич, с весьма ранним, случайным, ребёнком, лишь по счастливой случайности — образованная,
— с — глазами — крапчатыми — расширенными — не — улыбающимися — никому — никогда —
и это он, Цахилганов, сделал из неё первую,
высшую бабу в городе!
222
Он приучил её ходить к косметологу,
— и кожа её стала сиять, как дорогой фарфор!
Он запретил носить юбки с разрезами по бокам, что ужасно ей не шло: при кривизне её ног разрез должен быть спереди! Спереди! И только тогда эта кривизна становится пикантной…
У всех женщин кривые ноги, вздохнул Цахилганов, но по-разному. И мало кто умеет создать иллюзию их прямизны… Отчего так стоят древнегреческие и древнеримские богини-статуи, прикрывая колено коленом?
Совсем — как — земные — женщины — они — каменные — скрывают — природную — кривизну — ног — изяществом — позы — эти — слепошарые — кокетки — с — белыми — отвесными — носами.
Все думают, что блистательная Ботвич, щеголяющая на высоких приёмах в купленных им бриллиантах, бросила его ради Соловейчика…
Светская…
Не умевшая когда-то пользоваться ножом и вилкой одновременно.
Блистательная…
С мальчишеской плоской грудью — и с чуткими сосками, твёрдыми, как вишнёвые косточки.
И какой бы дурак позарился на неё, не будь она задрапирована, как надо, в тяжёлые сизые и кремовые шелка? Хха!.. Но она становилась всё изысканней, с каждым новым его приездом в Караган.
Первая адюльтерная леди Карагана — интересно, что выделывает с ней под одеялом этот всемогущий волчара со звериным, серым, загривком,