— Теперь еще и из-за этого начнутся неприятности, — прошептала она.
— Расскажите лучше о моей невестке, — попросил Жан.
— О какой? О той, которую вы не знаете?
— Ну конечно, не об Эвелине же. Расскажите мне об Алисе Фэй.
— Много чего рассказывают.
— Дождь, — заметил Жан.
Мамаша Сахул вздохнула.
— По ее прихоти на Центральной Площади копают глубоченную яму. В ней собирается вода.
— Я же вам сказал, что приехал ради водного Жди-не-Жди.
— Все мужчины только об этом и говорят.
— Посмотрим, — сказал Жан. — Спасибо за бруштукай, но мы должны идти.
Он повернулся к сестре и сказал:
— Пойдем.
Элен встала. Большим и указательным пальцем правой руки она одернула шорты, прилипшие к ягодицам, затем, слегка согнув ноги, спросила:
— Да?
Тогда он произнес несколько фраз как-то очень необычно; некоторые звуки появлялись после определенного количества слогов, не все говорилось одним и тем же тоном, и манера сочетать слова была совершенно непривычной. Когда он замолчал, пол на кухне высох, и запахло правильным бруштукаем[146].
Они ушли. Мамашсахул зад ум чего глядь ела, как они ухадили.
Когда она снова принялась перемешивать варево, вода опять начала просачиваться на кухню. Запах блюда вновь стал пресным.
Грудь у Жермены была отвислой, животное пузо — бессильным и бесплодным. Темные волосья, свисающие от головы до зада, ниспадали прямо. Она приходилась матерью трем сыновьям Набонидам, супругой — мужу Набониду, невесткой — бабушке трех сыновей Набонидов, сестрой — своим братьям, племянницей — своим дядьям, тетей — своим племянникам, кузиной — своим кузенам, она была жалкой вылинявшей подстилкой былых мэрских продвигов, еванутой наставницей будущих сопляков не совсем как у других более менее, соучастницей эленического заточения, законной — с момента супружеского окаменения — вдовой без смысла, но не без дряхлости, безликой мастерицей, но не в любви, а в домашнем хозяйстве, никчемной, тоскливо-тусклой зрительницей дождя, Жерменой в девичестве Пальто, вдовой Набонида без сыновей по сути, ибо ни Пьер, ни Поль никогда не приходили с ней повидаться, еще реже Жан, который пребывал у чужеземцев, но поскольку в этот момент именно он и проходил по улице перед ее домом, это ее невероятно поразило. Он был не один, а с каким-то туристом в туристической форме. Они шли насквозь мокрые без козырьков и целлофана. Жан почти не постарел. Что касается туриста, то в нем проглядывало что-то семейное. Тупая, глупая, дурная и идиотическая Жермена все-таки узнала, о! эти лица! на улице под падучей завесой дождя, свою дочь. Расплох, что умерщвляет сердечников, ее немного оживил. Она открыла окно и ставни. Получила прямо в физиономию несколько порывистых и увесистых ушатов воды. Вся ее гостиная, все ее вязанье, все ее кресла, весь ее вяз и весь ее дуб, все ее таганы и вся ее медная посуда, все ее аляповатые безделушки и все ее статуэтки, все ее тарелки и весь ее бархат, вся ее веленевая бумага и все ее разрисованные обои, весь ее нарисованный папа и вся ее нарисованная мама, весь ее нарисованный супруг и все ее нарисованные сыновья оказались забрызганными враз и вдрызг. Согнувшись над подоконником, она прокричала имена. Старческие букли мгновенно взмокли, вода обильно потекла по бороздам в рвины дряхлого лица.
Элен и Жан посмотрели в ее сторону.
— Смотри-ка, теперь она живет здесь, — сказал сын.
— Да, — сказала дочь.
Люди вокруг продолжали идти своей дорогой, так как хотели занять хорошие места, чтобы увидеть купание Алисы, назначенное ровно в полдень. Некоторые предпочли бы бой посуды, как раньше. Но все меняется, почему бы и не это, к тому же никто толком не знал, что такое плавание, кинематографические воспоминания к тому времени уже стерлись. Все видели, как выкапывалась Водяная Яма на Центральной Площади, как она сама по себе наполнялась водой; теперь все шли смотреть, какое применение уготовила ей Алиса. А еще, полагали некоторые, осуществляя свой заплыв, Алиса будет, возможно, не совсем полностью одетой, и это окажется, естессно, зрелищем, которое они уже когда-то видели на экране, сидя на дне искусственных ночей в кинематографических залах.
Когда они позвонили, Жермена дотащилась до двери и резко ее распахнула, чтобы разом увидеть половину своего потомства, причем мокрую весьма.
— Дети мои, — сказала она.
— Элен, — сказала она.
— Жан, — сказала она.
— Элен, — сказала она.
— Дети мои, — сказала она.
— Ты назвала меня на один раз меньше, чем сестру, — пошутил Жан, — я сейчас уйду.
— Жан! Жан! — сказала мать.
В итоге, они уселись вокруг почти круглого стола в выбоинах и прожилках. Стали пить ядренку из крохотных рюмок толстого стекла.
Музыкальный ящик затянул свои тонкие и хрупкие мелодии, а бледно-коричневые образы воссоздавали то, что оставалось от той жизни; детские воспоминания медленно перемещались с помощью слов в маленьком влажном пространстве материнской квартиры, едва озвученные, еще меньше означенные, прежде чем упасть и расплющиться о шесть поверхностей шарманки. И тут из соседней комнаты раздалось чье-то вурчанье, бабушка на последнем издрыхании, — на грош костей и горсть забвения, толика изношенной плоти, куцей шерсти, годами распухавшая мракостная рана, — опустошалась, теряя струпществование, и тут раздались первые залпы.
— Чтоб мне провалиться, — сказала мать. — Вот и праздник начинается.
— Да, — сказала Элен.
Она встала, брат тоже. Они побежали. Выскочили из дома. Оказались на улице. Толпа торопилась. Люди спешили. Шлепали по воде. Брызгали. Хлюпхлюп от их бега смешивался с залпами салюта. Люди пробегали под окнами. Своих детей Жермен уже не видела.
В ее комнату натекло немало воды. Она закрыла окно, и дождь принялся грызть стекло в то время, как пушки своей наглухо дрескучей дефлаграцией[147] призывали население оценить плавание женщины, которую ныне действующий мэр взял себе в жены.
Встревоженная этими звуками бабушка-крот зарылась в одеяла. Жермена прошла в менее мокрую соседнюю комнату.
— Чойтам? — спросила старуха. — Чойтам?
— Ничего, — ответила Жермена.
— Чойтам? — спросила старуха. — Чойтам?
Она заворчала, обидевшись, что ей ничего не сказали.
Жермена помедлила, затем объяснила:
— Праздник.
Услышав эти слова, бабушка умерла. Все были на празднике. Надо было ждать окончания, чтобы предать бабушку грязи.
Жермена села вязать у окна. Улица была пустой, если не считать воды.
Проэсперментировав всего несколько часов, что свидетельствовало о его недюжинных способностях, Пьеру уже удавалось — упорно, умело, ухищренно, короче говоря, искусно — ваять (по совету братца-мэра) мраморные волоски на руках статуи; впоследствии он мог бы их вздрючить также на икрах, ляжках, лобке и груди. Отмечая эту первую в жизни несомненную удачу, улыбка раздвинула губы приговоренного ваятеля. Он отложил молот. Услышал, как идет дождь. Поскреб мох, выросший в углублении камня.
Вошла Эвелина.
Она никогда еще не приносила с собой столько воды.
— Ну, вот и все, — сказал Пьер. — Наконец-то у меня получилась эта шерсть.
— Шлюха, — сказала Эвелина.
— Что такое?
— С Полуденного Праздника все мужчины вернулись в ужасном состоянии.
— Как это?
— Тебе не понять. Некоторые даже делали дамам предложения.
— По поводу чего?
Эвелина не ответила.
— А Поль?
Она улыбнулась и снова промолчала.
— Я пойду наверх. Бруштукай будет готов минут через пятнадцать.
— Я успею сделать еще три волоска.
Он снова принялся за работу. Во время эрекции последнего волоска в комнату вошли два персонажа, легко одетые и пропитанные, как губки. Пьер узнал Жана и угадал Элен. Про себя выругался, так как они помешали ему доскультурить третий волосок, но в конце концов это был его брат и это была его систер[148].
— Ну и ну, — отреагировал он, — самое настоящее приключение. Но здесь вопросительный знак.
Он повернулся к Элен.
— Но, — сказал он, — сестра моя, вы одеты по-мужски. К тому же насквозь мокры.
Она подошла к нему и расцеловала.
Братья обменялись рукопожатием.
— Вот мы и вернулись, — сказал Жан.
— Зачем? — спросил скультор.
— Да, — ответила Элен. — Я никогда не кричала.
— Садитесь.
Элен и Жан отряхнулись и опустили свои седалища на каменные обломки, предназначенные для отцеваяния, отчего у них похолодело в проз. органах. Но они были закаленными, турпоходными и холмознойными, а посему даже не вздрогнули.
— Итак, — продолжил Пьер. — Зачем вы вернулись в наш Родимый Город вопросительный знак.