Баррет смотрит Сэму в глаза. Они молчат, но это молчание полно жизни; в тишине молекулы воздуха между ними словно бы подвижнее, беспокойнее обычного, как будто их подстегивают невидимые разряды, подгоняет едва слышное гудение. Баррету кажется, будто он несет в себе мощный заряд, будто его внутренний рубильник переведен в положение “включено”; будто он распространяет вокруг себя жар и испускает приглушенный и тем не менее явственный, слегка лихорадочный свет.
В памяти у него всплывают сказанные Стеллой слова: ты увидишь нечто чудесное. А вдруг она на самом деле немного медиум, а никакая не мошенница; вдруг она правда что-то почувствовала; вдруг она говорила о будущем, а не о прошлом; вдруг Баррету действительно предстоит увидеть нечто чудесное, явление, чья природа останется для него загадкой?
Он берет себя в руки, сосредотачивается и готовится попробовать еще раз. Снова начать все это – лелеять заранее обреченные мечты; с дурацким оптимизмом устремляться к новой прекрасной жизни. Все его внимание принадлежит теперь малознакомому пока мужчине, который идет рядом и чего-то ждет. Баррет поклясться готов, что различает на лице Сэма выражение озадаченного, тревожно предвкушаемого узнавания, как будто тот дает понять, что отныне ему абсолютно важно все, так или иначе связанное с Барретом. На небо Баррет не смотрит.
* * *
Тайлер один на диване в квартире, просторно-гулкой и пустой (если не считать слепо светящегося серым телевизора) (через считаные дни этот глянцевый прямоугольник – давайте посмотрим правде в глаза – покажет победно скалящуюся Сару Пейлин с застрявшими в волосах конфетти). Но сейчас он один на один с глухим молчанием телевизора; с бархатным очарованием мрака и тишины (нарушаемой только громыханием машин за окном да непонятно к кому обращенным женским криком: “И чтобы никогда, ясно, никогда, никогда, никогда…).
Мир идет к своему концу. Не без помощи Маккейна и Пейлин. Тайлер чувствует – отдавая себе в этом отчет – слабое тошнотное удовлетворение: он хотя бы окажется прав.
Но пока даже грядущая катастрофа отодвинулась вдаль. Сейчас Тайлер снова на плаву, и все благодаря помощнику, приятелю из одного удивительно симпатичного конвертика. Осталось меньше одной песни, и все. Дело будет сделано. Он снова будет собой недоволен, не сумеет в полной мере передать своей любви к безумной надежде, но он поставит точку, завершит нечто, что заживет в несравненно более широком мире, чем компания гостей на совершающемся в гостиной бракосочетании или кучка выпивох в баре; об этом будут судить – кто сурово, а кто великодушно – или пропускать это мимо ушей люди, которые Тайлера не знают, не любят, которым плевать на нынешние и былые его мучения, у которых никогда не возникнет желания побольнее его ударить, или протянуть руку помощи, или встретиться с ним в Калифорнии.
Это нечто войдет в мир сокрушительного, очистительного безразличия. Но главное, что войдет и уже никогда не исчезнет бесследно, как если бы не существовало вовсе.
Закончив, он разыщет Лиз. И не станет тащить ее на этот никому не нужный фестиваль артишоков в Кастровилле, тем более что до него (спасибо тебе, “Гугл”) еще целых полгода. Это был простой треп за чашкой кофе, неудачная попытка с вывертом пошутить. Он будет счастлив, гуляя с Лиз в тени секвой, глядя, как орлы выхватывают рыбин из изумрудных волн Тихого океана. Он будет вполне счастлив. Надежда на это вдруг кажется ему небеспочвенной.
Может, из этого и складывается его последняя песня? Из мечты о секвойях и орлах; о женщине, которую он будет яростно любить, с которой сможет вступить в эротическую битву из любовных фантазий (ведь фантазия интереснее, чем исход) стареющего воина.
Или она тоже выйдет сентиментальной – просто еще одна песня Тайлера? О тоске по женщине, гуляющей среди древних деревьев под небесами, в которых кружат орлы. Ему с ужасающей ясностью видно, как просто все испортить; как легко сочинить очередную меланхоличную балладу про женщину в лесах, про покой и чистоту, что ждут тебя в комнате со свечами, в другом районе города, на противоположном побережье…
Но не входит ли песня в комнату прямо сейчас, сию минуту? Недаром колыхнулся воздух. Главное – Тайлер давно это знает – не суетиться, лежать себе покойником на диване, единственной его земной собственности, и ждать, как ждет спящий начала сновидений.
Вдруг – нельзя отметать такую вероятность – это будет та песня, что режет начисто, чертит набело и наконец что-то значит; та, что сорвет избитую романтическую оболочку и обнажит под ней живую, кроваво-красную преданность, прочнее обычной привязанности, глубже подростковой страсти; вожделение, ледяное, беспорочное и необоримое, как снег. Вдруг она окажется садистски-нежной оплеухой, прозвучавшей вместо пустопорожних восхвалений. Раной, которая не хочет исцеления; тем поиском, когда ищущий с самого начала знает, что не найдет сокровищ, и тем не менее все неотступнее стремится открыть в принципе неоткрываемое, осознавая, что дело в самом поиске, а не в том мгновении, когда свет фонарика озарит погребальную камеру, забитую золотом и алебастром.
Мертвым, если у мертвых остается хотя бы крупица сознания, наверняка так же одиноко лежать погребенными, когда жизнь где-то там идет своим чередом уже без них. Баррет где-то там с Сэмом, и Тайлер знает (он достаточно прожил с ним бок о бок), что в это самый момент происходит пресуществление; что косная, неодушевленная материя хлеба, каковым всегда были для Баррета мужчины, наполняется жизнью; что часы, проведенные в жестком соприкосновении с безжалостным деревом церковной скамьи, в конце концов возымели действие. И пришла любовь. Или, что, быть может, точнее, Баррет пришел к любви. И эта любовь – к человеку, который уведет его с собой; который заменит Тайлера, в отличие от череды героев безнадежных романов, никогда (с каких же древних времен Тайлер об этом знает?) не угрожавших – сколько-нибудь серьезно или надолго – крепости братских уз.
Мы редко попадаем в тот пункт назначения, к которому стремимся, ведь так? Нам кажется, что наши надежды не сбываются, но, скорее всего, мы просто не на то надеемся. И откуда у нас – у всего рода человеческого – взялась такая странная, извращенная привычка?
Благословляю тебя, Баррет. Благословляю как твой старший брат из квартиры на четвертом этаже дома на Авеню Си. Я, понятное дело, не глаз в небе. Но послушай, мы же можем делиться только тем, что имеем, согласен? Так что лови благословение слегка заторчавшего брата, который не может дать тебе любви, но может – близость и освобождение. Я хорошо тебя знаю. И, зная про тебя все, я освобождаю тебя.
Говоришь, тебе подмигнули небеса? Вполне возможно. Может, и вправду подмигнули. А может, это были просто самолет и облако. Но если небеса кому-то подмигивают, то выбирают далеко не самых очевидных адресатов; тех, кто роется среди никому не нужного хлама; кто предпочитает тропку проспекту и дыру в изгороди воротам с герольдами на башне. Поэтому-то, наверно, и нет достоверных свидетельств. Откуда им взяться, раз мироздание подмигивает только тем, кому все равно никто не поверит.
Оно так шутит? Получается этакая шутка в шутке. Откровение дается только тем, кто слишком беден и незаметен, чтобы считаться достойными его.
Тайлер лежит на диване так, что одно из двух окон гостиной приходится ровно посередине между его ступней. Ему видно несколько освещенных окон и что-то похожее на одинокую звезду, такую яркую, что она заметна даже на нью-йоркском небе. Или, может быть, это самолет. Из Кеннеди и Ла-Гуардии они взлетают едва ли не каждые десять минут.
Сколько Тайлер себя помнит, его тянуло к окнам; он с раннего детства представлял, как, прыгнув с подоконника, не падает камнем, а взмывает вверх, поднимается все выше и выше, пока созвездия не станут ближе уличных огней.
Ты стараешься пропеть свой путь ближе к звездам (ну или к самолетам, они олицетворяют собой звезды), и странная красота твоего пути – в их невозможной удаленности, что верно, даже если ты умеешь летать. Кому нужна звезда, до которой рукой подать? Разве станет кто-то лелеять мечту о достижимом?
Это верно о песне и о женщине. Ты можешь вообразить себе песню, но не можешь ее спеть. То же и с женщиной.
Или это тоже романтическая хрень?
Лиз сама то ли стала, то ли вот-вот станет точкой света в небе, вылетев с толпой других пассажиров на запад из аэропорта имени Кеннеди. Смотрит ли она сейчас из своего ночного неба вниз на огни Нью-Йорка? Думает ли она о Тайлере (уже десять тысяч футов, а самолет все продолжает подниматься), как Тайлер думает о ней?
За мыслями о Лиз, за мыслями о звездах и самолетных огнях в ночном небе к Тайлеру внезапно приходит уверенность: Лиз смотрит на него, как он сейчас смотрит на нее, сквозь потолок, сквозь три квартиры, которые громоздятся над ним и где другие, незнакомые ему люди раздумывают, напомнить ли домашним, что продукты в доме подходят к концу, обсуждают, стоило ли так тратиться на постельное белье (и что это еще за длинноволокнистый египетский хлопок?), или просто – послушай, глянь, что там сегодня вечером по телевизору.