И ведь, наверно, убивший мальчика негодяй был в основе своей неплохим, просто безалаберным парнем… И никто не приучил его заботиться о последствиях собственных поступков… Такой же ласковой, мягкой, сердечной была врачиха, предлагавшая мне — из самых добрых побуждений — операцию, чтобы избавиться от элементарного плоскостопия. Мои родители в благодарность за ее заботу носили ей подарки. Дешевенькие духи. И считали, что это очень даже роскошно.
Скорей всего, она передаривала жалкие флакончики кому-нибудь из знакомых…
В творившейся вокруг жизни никто и ни о чем не желал мыслить, никто и ни за что не собирался отвечать… Это, пожалуй, была еще одна характеристика человеческой натуры. Ни о том, как выглядят, ни о том, чем заняты и что предпримут в следующую минуту, люди не размышляли. Не смыслящие в медицине — лечили, не сведущие в административных делах — командовали и руководили…
Как о вещах одинаковой важности, они говорили о своем здоровье, смерти близких и о том, что начальники — жулики и воры. Когда у потерявшей сына соседки стал загибаться муж, она боролась с руководителем теплосети за улучшение горячего водоснабжения и рассказывала умирающему об успехах в этой схватке. Она искренне считала, что все делает правильно. Муж попросил бумагу, чтоб написать завещание, а она велела ему в качестве психотерапевтического тренинга накорябать: “Хочу жить”. Что он и исполнил, отдав этому сеансу исцеления остатки сил. Она потом показывала мне эту бумагу, там “хочу” написано с двумя “х”, а “жить” — все сжалось в гармошку. Но завещания он так и не оставил, и теперь дети от его предыдущего брака выбрасывают несчастную на улицу из принадлежащей покойному квартиры. Даже деньги с его счета она не может получить, потому что последняя воля усопшего неизвестна. И никто не хочет и не станет этой идиотке помогать — ведь с теми, кто мог бы за нее заступиться, она перескандалила и на ножах…
Меня вызвал кадровик. Он был старенький, седенький, прядал ушами и время от времени задремывал. Из его отрывочной, прерываемой то храпом, то веселым ржанием речи я уяснил, что меня просят переместиться в соседний отдел и пересесть за другой стол. Ибо мой опыт, знания, энергия крайне необходимы в иной области…
Я молчал, не зная, что ответить. Пережидая паузу, старичок покачивал головой с аккуратной седой гривой. Было заметно, что в течение жизни на нем перевезли много грузов и теперь он опасается, как бы его вообще не прогнали из стойла.
Я отказался.
Еще через пару недель меня пригласили на аттестационную комиссию. Председатель комиссии, мужик с бульдожьей челюстью и короткой шеей, стал заливисто тявкать. Я опустился на четвереньки и попытался с ним снюхаться. Из этого ничего не получилось.
Закапало с потолка, будто по весне с карнизов. От влаги, проникшей в мою квартиру, исходил отвратительный запах. Я поднялся к верхним соседям. Они долго не хотели открывать и пускать меня в свое логово. Когда я все же шагнул за порог, то увидел, чем они занимались и почему из их жилища постоянно раздавался шум. Боров был женат на коротконогой вислозадой утке. Интересно, как у них все получалось в постели? Вмесите они строили хлев. И гадили при этом под ноги. А мусор и грязь выбрасывали вниз с балкона. Дикая семейка испоганила все так, что противно было ступать на покрытый гниющей соломой пол, а уж зловоние ударяло в ноздри — отшибая сознание…
Еще через несколько дней меня пригласили к новому начальнику. Он был похож на обтесанную морем глыбу — гладкую, большую, с покатыми плечами и лишенным подробностей лицом. И так же каменно он был молчалив. В кабинете помимо него сидела старушенция с маковой круглой головой на тонкой морщинистой шее. Я опустился на диванчик, старушка положила мне на колено руку и впилась в мою ногу длиннющими когтями. Я вскрикнул, вскочил. На брючине выступила кровь.
Гуляя возле стадиона, я наблюдал: по тропиночке через реку идет вооруженный фанерной лопатой мужчина в телогрейке. Наверно, он собирался разгрести снег и расчистить дорожки. Вороны провожали его неодобрительными взглядами. Своим появлением мужчина нарушил ход очередного их собрания.
Птицы слетелись, наверно, со всего города, громким карканьем выражали согласие или несогласие с выступавшими ораторами. Это была спустившаяся на землю туча ворон, небо ворон, целая вселенная ворон. Невольно я поразился собственному открытию: я думал о них — как о крысах. Когда город рушится и приходит в упадок, из-под земли его начинают атаковать полчища четвероногих, а с воздуха — смерчи крылатых гадов. В облике ворон и точно было много крысиного: те же серые ночные тона, те же крохотные злые глазки, те же воровские ухватки и ужимки — наглые и одновременно трусливые.
Они шипели и недовольно отпрыгивали в сторону, когда мужчина с лопатой к ним приближался. Робко петлял он меж островков, ощетинившихся острыми клювами и злобными взглядами. Но вдруг на глазах у меня превратился в огромного пушистого кота и бросился на птиц.
Вороны, увернувшись от его лап, поднялись в воздух, закружили, а потом, пикируя, стаей ринулись на мужика, сорвали с него шапку, растеребили шарф…
В троллейбусе на сиденье спал пьяный. А стоявший лицом против движения молодой человек улыбался мне. Два его огромных косых глаза восторженно сияли. Возможно, парень тоже был нетрезв или ненормален — иначе с чего ему было восторгаться и улыбаться? Загадочно и заговорщицки махнув мне рукой, он подсел к пьяному и начал его будить — то поглаживая и увещевая, то встряхивая и растирая уши. Пьяный бурчал, отмахивался, отбивался.
— Куда тебе ехать-то? — допытывался восторженный. — Ведь проспишь остановку…
Он явно искал одобрения своим действиям и подмигивал мне, будто сообщнику. Я отворачивался.
Наконец, когда особенно сильно ущипнул спавшего, тот встрепенулся и что было силы толкнул доброхота. Молодой человек с косыми глазами неуклюже грохнулся в проход, тут же вскочил, стал отряхиваться, ошарашенно качал головой. Теперь он смотрел на меня с обескураженностью и обидой и как бы призывая в судьи.
— Чего я ему сделал-то? — повторял он. — Чего я сделал-то? В троллейбус вошли контролеры. Доброхот попытался выскочить в еще открытую дверь, но контролеры набросились на него, повалили и стали рвать ногтями его старое пальто. Из прорех наружу полетели клочья не то ваты, не то искусственного меха. Затем, когда одежда на косом безбилетнике превратилась в лохмотья, проверяльщики накинулись на пьяного, в мгновение ока скрутили его и обшарили карманы. Я пытался заступиться за бедолагу, но контролеры увидели у меня на брючине кровь и начали маневр окружения. Один все норовил зацепить длинным когтем мое замотанное шарфом горло. Они выволокли меня на улицу, вывернули наизнанку карманы и, ничего не обнаружив, рассвирепели… Каким-то чудом я сумел вырваться из их лап и дал деру.
Рита промыла мои раны, смазала их щиплющим йодом. При этом она приговаривала:
— Как ты мог? Ты что, ничего не понимаешь? Там, где надо драться, отступаешь. Там, где надо сидеть тихо, лезешь…
Потом мы легли в постель, она прижалась ко мне, крепко обняла и сказала:
— Хочу ребенка.
Ночью я думал о смерти.
О том, что и меня, как моего бывшего шефа, когда-нибудь поволокут на простынях в холодный морг, а потом отвезут на кладбище и похоронят. Мысли и видения были столь осязаемы, что я сжимался, представляя, как все это произойдет…
Чаще подобные картинки посещают меня ночью; днем, на бегу, когда я в запарке и закрутке, они являются реже и выглядят слабым, выцветшим отголоском ночного бреда. Словно кто-то задает приглушенный вопрос: зачем ты все делаешь, хлопочешь, если рано или поздно отбросишь копыта? Тут же, под натиском практических сиюминутных соображений кошмары отступают, улетучиваются… Чтобы вечером, в постели, возможно, из-за того, что лежишь, вытянувшись, как в гробу, вернуться и приняться за тебя с новой силой… Иногда замрешь, съежишься: да, именно ты, который пока не чувствует болезней, недомоганий, именно ты и сгинешь, впрочем, так же, как все остальные обитатели Земли. От смерти не спасется никто, и ты не уйдешь, раз такой же, как другие и ничем от них не отличаешься…
Не любил я об этом думать, однако не удавалось справиться с мыслями о том, как это произойдет и от чего я загнусь. Не хотелось несчастного случая и долгой мучительной болезни. Не хотелось ложиться под нож на операционный стол и в могилу под проливным дождем, да и зимой, в мерзлую землю, пожалуй, тоже. Пусть бы все произошло летом, идеальный случай — во сне, но о подобном благоволении судьбы даже неудобно мечтать, за что такая милость? Но если нельзя во сне, если не положено легкой смерти, то пусть бы причиной стал сердечный приступ, а не паралич. Впрочем, прямо просить об этом судьбу я стеснялся.