За три семестра он успел перебывать агностиком-неоюмистом, позитивистом-спенсерианцем, перед самым пожаром обратился в безотрадную структуралистскую веру. А из расчерченного по клеточкам, разложенного по полочкам, расписанного по схемочкам структурального мира Степа — уже на глазах обитателей восемьдесят второй комнаты — сквозь ницшеанство и гуссерлевскую феноменологию ринулся в темные дебри иррационализма. На пару дней он притормозил на распутье, откуда вели три дороги: одна — в темную пещеру психоанализа, вторая — в зыбучие пески бергсонианства и третья — в выжженную пустыню экзистенциализма. Он приволок в комнату собрание сочинений Достоевского, томики пьес Сартра, Фриша и Дюрренматта, новенький томик Камю, журнал «Вопросы философии» со знаменитой статьей Соловьева об экзистенциализме, выклянчил у завкафедрой трофейный том Льва Шестова и начал читать. «Творческую интуицию» Бергсона и «Тотем и табу» Фрейда он оставил на потом.
Человека надо было спасать. Степа уже перестал бриться и любой разговор умудрялся свести к неизбежности смерти и абсурдности бытия. Гриша мог почерпнуть запас контраргументов на лекциях, экономистам надо было бороться со Степой за Степу своими силами.
Староста комнаты Андрей Четырин, приговаривая: «Чтобы бить врага, нужно прежде всего знать его!», взялся за принесенные Степой книги и журналы, почитал и… сам заразился! Объявил себя экзистенциалистом!
Поначалу это не приняли всерьез. Гриша объявил, что Четырин стал жертвой явления, в науке этологии именуемого «импринтинг».
— Вижу, что вы не в курсе. Поясняю: импринтинг впервые обнаружен неким Хейнротом у инкубаторных гусят. Суть явления в том, что свежевылупившийся гусенок считает своей мамой не ту, что снесла яйцо, и даже вообще не гусыню, а того, кого первого увидит, выклюнувшись. Или даже не «кого», а «что». Так и Андрей: первая же философская система, с которой он познакомился не понаслышке, его и притянула!
Андрей обиделся за «гусенка», взял томик Гегеля и читал неделю добросовестно и основательно, как делал все, за что ни брался. Результат был неожиданный: чтение великого диалектика только усугубило четыринскую приверженность «философии существования». Он заявил, что экзистенциалисты простыми словами говорят о простых вещах — о смерти, о скуке, о судьбе людей, а когда штудируешь Гегеля или Канта, ощущение такое, будто в мозгу кто-то камни ворочает. Словом, только экзистенциализм и марксизм — философии, доступные простому интеллигентному человеку, а остальные — словесный туман и муть голубая, профессорская философия профессоров философии. И что он остается непоколебимым марксистом-экзистенциалистом и чтоб больше к нему не приставали!
Уже и сам Степан излечился и отрекся от экзистенциализма (Андрей изложил ему суть количественной теорию информации, азы кибернетики и знаменитое второе начало термодинамики — и теперь «Сенная лихорадка», который даже имен Норберта Винера и Клода Шеннона доселе не слыхал, лихорадочно конспектировал статьи Вернадского о биосфере и ноосфере) и смотрел на «философию существования» примерно так, как вступающий из пятьдесят четвертого в пятьдесят шестой размер мужчина смотрел бы на сбереженные мамой его детские штанишки. Он убеждал Андрея:
— Бросил бы ты эту тягомотину, старик, она тебя до дурдома доведет. И какой черный юморист ее назвал «философия существования»? Правильнее бы называть наоборот: «философией несуществования»! Лучше объясни мне членораздельно и без всяких уравнений, что такое «гомеостат» и кто он такой, этот ваш Билл Эшби.
Но Четырина занесло. То он «наводил мосты» от экзистенциалистского учения о произвольном поступке, как вызове хаосу и абсурду бытия, к кибернетическим теориям жизни как процесса упорядочения материи. То доказывал, что экзистенциалистская этика прекрасно сочетается с марксистским мировоззрением: мол, у каждого случаются полосы такого самочувствия души, когда тебе плевать на то, что ты часть бессмертного человечества, раз ты, ты лично обречен на смерть, когда мир кажется чуждым и бессмысленным, — и вот в такие периоды именно экзистенциализм, и только он один, может дать человеку стимул к активному действию.
Он познакомился с попиком из пригородной церквушки — вертким хитроглазым одесситом, поклонником поп-музыки и владельцем богатой коллекции пленок со стереозаписями литургий в исполнении московских артистов, приводил попика в общежитие и спорил с ним чуть не дни напролет. Насколько можно было из их путаных, со ссылками на апокрифические евангелия, тексты Мертвого моря и «Экклезиаста», словопрений уяснить, Андрей выжимал из попика прямое признание, что есть бог, «тот свет» и индивидуальное бессмертие, а лукавый пастырь финтил:
— Я, Андрюша, не могу тебе ответить однозначно. Есть, нет… Да я не знаю, сам-то верую ли. В академии, в Загорске, столько всяких доводов и контрдоводов впитал, что сейчас кого угодно и хоть даже самого себя могу убедить, что бог есть или что его нет. Вот хоть, исходя из «допплеровского эффекта» — есть такой в современной физике, — докажу сотворенность мира богом. По крайней мере, нашей Галактики. Или, наоборот, из канонического текста Библии неопровержимо выведу, что бога нет и не было, а? Библия, брат Андрюха, книга великая! Величайшая! Только если откровенно, ее следует называть не «Боговдохновенное священное писание», а «Хрестоматия по истории Древнего Востока в древнееврейской литературе и фольклоре».
Андрей и попик чуть не по строке разбирали «Братьев Карамазовых» и «Исповедь» Льва Толстого, потом разругались, и попик перестал являться в общежитие. Зато Андрей теперь якшался с какими-то «вольными философами», давно отчисленными из университета. Его сняли с повышенной стипендии, но он этого будто и не заметил. Потом за многочисленные «хвосты» Четырина вовсе выгнали из института. Но это уж после того, как сгоревшее общежитие университета восстановили и обескровленные мыслители вернулись туда.
Саломатину в ту зиму было, в общем, не до «метафизики». Он делил все свободное время между танцульками и кафедрой политэкономии: его уже тогда интересовали границы применимости и механизм действия закона стоимости при социализме. Но когда в метре от твоей кровати из ночи в ночь кипят споры, трудно оставаться в стороне. А еще труднее встать на чью-либо сторону, если твоя голова забита совсем другими проблемами, важнее и интереснее этих.
Саломатин ввязывался в эти споры, только если становилось ясно: сегодня спать до утра не дадут, если не нащупать компромисс. И он старался примирить обе стороны. Но вместо примирения его вмешательство обычно вызывало лишь еще большее ожесточение схватки. Однажды Саломатину показалось, что он знает типичного экзистирующего субъекта (как таковой выглядел в изложении Четырина), и Володя рассказал о старике Тулуп-ском. Андрей взъярился и чуть не с кулаками набросился на Саломатина, обвиняя приятеля в злонамеренном оглуплении и утрировании.
Прежде друзья, они с Андреем из-за этой философии разругались, и даже пять лет спустя, узнав на встрече выпускников, что Четырин все же образумился и заочно окончил институт, Саломатин не обрадовался за него.
Глава 4. ПРОВОКАЦИОННЫЙ ВОПРОС
Должно быть, дурацкий этот вопрос потому так задел Саломатина, что он сам себе его уже не раз задавал и не находил ответа.
Вот человек работает, ест, пьет, спит, умывается, чистит зубы и выполняет регулярно еще с полсотни ритуалов, необходимых для того, чтобы оставаться человеком. (А это именно ритуалы, давно утратившие прямой смысл. В каждом из нас с детства столько антибиотиков, сульфаниламидов, гербицидов, инсектицидов и прочей злой химии, что сто лет не мойся — и будешь цеплять инфекции хоть не реже, но и не чаще, чем при ежедневном трехкратном умывании; сто лет лопай сырые овощи, не ополаскивая, — и тоже ничего с тобой не случится. Но ради сохранения принятого в обществе человеческого облика умываешься, бреешься, чистишь зубы, гладишь брюки и проделываешь все прочее). И все делает неплохо, даже поощрения имеет. От девушек — улыбки, от женщины — ласки, от начальства — грамоты и благодарности, от общества «Знание» — памятный подарок, от солнышка — здоровый и мужественный загар… Все хорошо, все как надо, а счастья нет! Нет, и все тут.
Так зачем все это? В чем смысл жизни? Или его нет вовсе, а есть только суета, мельтешенье пустяков, заполняющих дни? Человек ходит, дышит, смеется, целуется, а проклятый вопрос не отпускает, жмет на череп.
И тут в конце обычного урока, минут за десять до звонка, встает тощий, многосуставный верзила-акселерат и, спасая дружка от опроса и неминуемой двойки, задает (под понимающие и одобрительные улыбки соучеников и хихиканье соучениц, сам при этом блудливо ухмыляясь) дурацкий, явно провокационный вопрос: