Да прав-то он прав, но Шура, кажется, все время одна и та же. Деловая женщина, сама по себе личность. Сколько еще таких женщин, которые — за вычетом деток, тряпок, сплетен, кухни, сердечных переживаний и болезней — нуль без палочки! Но Шура иная. И мужчины в ее душе занимают не больше места, чем женщины в душе делового мужчины.
Саломатина раздражало, а порой даже бесило, что он, ее, судя по всему, единственный (не считая мимолетных приключений в отпуске) мужчина, так мало для нее значит. Он и сам не хотел большего — всех этих нудных забот о том, чтобы горло кутал, чтоб мыл руки перед едой, не заглядывался на девочек и не курил натощак. Он не жаждал этой мелочной опеки, этого кудахтанья. Но он хотел, чтобы этого не было, не потому, что ей самой наплевать, а потому, что это он не желает и не позволяет. Разница!
Когда он увлекся экзистенциализмом, Шура сказала: Брось, Володька. В наше время философией интересоваться нельзя. Можно или жить ею, или жить без нее. А флиртовать с нею вредно для здоровья. В общем, послушай умную женщину, брось ты это. Пропадешь.
«Послушай умную женщину…» Подразумевается: «Послушай, глупый мужчина, умную женщину». Разумеется, он не послушал. Советы в такой вот оскорбительно-вразумляющей форме, когда упирают не на то, почему надо или почему не надо, а на то, что говорят и кому говорят, он не принимает. Сам разберусь, мадам!
Теорию приходилось по крохам, по строчкам собирать из критических работ об экзистенциализме, вылавливать вкрапленные в них цитаты из «Мифа о Сизифе», «Бытия и Ничто», «Или — или», «Критики диалектического разума», «Ситуаций» и «Бытия и Времени». И так, по строчке, он заполнил толстую тетрадь, начал вторую, потом купил амбарную книгу и переписал туда свои цитаты, но уже не в том порядке, в каком они попадались на глаза, а в логическом.
Это отнимало страшно много времени. Но Саломатин уже охладел к политэкономии и читал лекции в техникуме по прошлогодним конспектам. От приработка — курс «Экономической истории СССР» на вечернем отделении технологического института — он отказался. На жизнь хватает, и ладно. Зато трактат рос. Может быть, его экзистенциализм был не тот, что у немцев и французов, но зато в его, саломатинской, версии слито все, что его задело за душу. Больше всего от Сартра, меньше от Камю, от Хайдеггера — только понятие «Манн», от Ясперса — учение о «пограничных ситуациях»…
Мать болела часто, и Владимир привык к тому, что пять-шесть раз в год она лежит по неделе, ежевечерне в эти недели приезжает «неотложка», весь дом пропитывается сладким запахом сердечных лекарств… Так бывало часто. И на этот раз все шло привычно. А на четвертый день маме стало хуже, она начала задыхаться, потеряла сознание и умерла, не приходя в себя.
Так быстро: полдня назад была сна живая, а сейчас уже холодная, желтая… Если бы она долго болела, они с отцом как-то были бы готовы… Хотя она и болела долго, но каждый приступ проходил, и на этот раз началось как обычный приступ…
Отец совсем потерялся. Он или сидел в кресле, глядя сквозь все потухшими глазами, или бродил по дому, без смысла перекладывая вещи. Все хлопоты свалились на Саломатина. Хорошо еще, из каких-то щелей выползли старушки в темных платках — не то дальние родственницы, не то просто любительницы похорон. Они подсказывали и помогали: обмыли, одели, обули, обсказали, куда идти за справкой и свидетельством о смерти, где заказывать гроб, тумбочку, венки, надписи на лентах к венкам, сколько уплатить землекопам, сколько музыкантам… Они подсказывали, а Саломатин исполнял: ездил, стоял в очередях, заполнял бланки, платил, договаривался…
Только после похорон, запершись в своей комнате, пока бабки накрывали стол для поминального ужина, Саломатин смог осмыслить происшедшее. Мамы больше нет. Она была не старая, но умерла. Бессмысленно! Ее нет и не будет. Ни-ко-гда… И что же от нее осталось? Тело в могиле — это не она. Осталась память. Ее помнят многие, она делала многим добро; мелочи, быт; отдала когда-то половину хлебных карточек соседке, потерявшей свои; возилась с молодыми, неумелыми телеграфистками; мирила рассорившихся супругов; вязала шапочки чужим детям, учила кого-то шить, кого-то готовить… Да, сколько-то времени ее еще будут помнить. Отец и он — всю свою жизнь. Потом все… Сколько жило на земле хороших людей, которых никто уже не помнит. Эти люди жили трудно и хлопотно, они смиряли свои желания и, как удачно сказал поэт, «наступали на горло собственной песне». Они порой забывали о, себе, живя для других. И кто их помнит? Никто! Зачем они жили? Так ли жили? Неизвестно, кто строил храм Артемиды в Эфесе, зато помнят Герострата, сжегшего этот храм, — одно из тогдашних чудес света…
Саломатину стало до тошноты горько, когда он подумал, что на каждого сегодня живущего приходится, может быть, трое или четверо безвестных мертвецов, которые, как его мама, за всю жизнь месяца не прожили для себя, так, как себе приятно, как хочется: все для других, близких и неблизких. И всех в итоге съели черви…
На поминки, по обычаю, никого не приглашали, но принимали и сажали за стол всех, кто приходил. К концу ужина Саломатин вдруг узнал среди сидящих за столами мать Ларисы. Странно. Жили в разных районах, работали на разных предприятиях… Зачем она тут?
Ларису он года три уже не встречал и представлял ее себе (как в последнюю встречу) беременной. Хотя и понимал, что глупо это, но иной не мог ее нынешнюю вообразить. Он улучил минуту и спросил, кого Лариса родила. Ее мать ответила:
— А Маша-покойница тебе разве не сказала? На этот раз девчонку. Юлькой назвали. Первый был мальчик, а сейчас она и хотела дочку. Да у Маши и фотка была.
— Фотография? А как она у мамы очутилась?
— Ну как, обыкновенно. На май у нас гуляли, Маша увидела в альбоме фотку и взяла.
Саломатин вспомнил, что на Первое мая старики уходили к каким-то своим приятелям с ночевкой. Выходит, вот к КОМУ!
— А мне они не говорили, что дружат с вами.
— А зачем? У вас, молодых, своя жизнь, у нас, стариков, своя.
— Может быть, вы и правы. А Лариса когда замуж вышла?
— Да когда… В семьдесят втором. Как Вадик отслужил, так сразу почти и поженились.
— Вадик? Какой Вадик?
— Да Ломтев же, вы все вместе учились.
Ломтев!.. Герой квартальной шпаны, вечный камчадал, горе педагогов, Вадька Ломтев — отец Ларкиных детей?!
— А где он вкалывает?
— В РЭБ флота, начальником цеха.
— Ке-ем?!
— Начальником цеха. Судокорпусного, что ли. Был мастером, институт заочно кончил и с той навигации, с прошлой, назначили начальником.
Вадька Ломтик — начальник цеха? Бред собачий! Это же… Это же все равно, что князь Мышкин верхом на белом коне, в бурке и с саблей. Этого же просто быть не может! Абсурд!
Видя на лице Саломатина явное недоверие, мать Ларисы сказала:
— Он и Ларку дальше учиться заставил. На третьем курсе сейчас. Как родила, хотела бросить — он не дал.
— Он? Не она его, а он ее учиться заставил?
— Он. Сам, пока служил, вечернюю школу кончил.
Саломатин сел, потому что все вокруг закружилось. Вспоминая Вадьку, он всегда думал, что Ломтик либо в подсобниках где-нибудь, либо в тюряге сидит. А Лариса с ним… И поженились сразу, как он отслужил? Заочная любовь, выходит? Да, Сартр прав: мир вообще фундаментальное «не то»!
В перые дни после похорон Саломатин, чтобы не вспоминать, загружал себя механической работой: помогал студентам делать расчеты к курсовым проектам, сделал каталог журнальных публикаций по экономике для техникумовской библиотеки, потом стал разбирать бумаги матери (она ни одного письма, ни даже открытки не выбросила за всю жизнь, и бумаг было много) и наткнулся на открытку «С 8 Марта» от Ларисы. На открытке стоял обратный адрес. Саломатин посидел с открыткой в руках, подумал и пошел.
Открыл ему Ломтев. Бородатый, уже погрузневший, в пуловере домашней вязки (узор знакомый: точно такой же Лариса начинала вязать Саломатину. Может быть, тот самый — довязала Вадьке), ко всему с трубкой в зубах! Не Вадька — Вадим Семенович. Он долго молча глядел на незваного гостя, стоя в дверях, потом хмуро сказал:
— Не буду врать, что рад, но раз уж пришел — проходи.
И посторонился, пропуская в комнаты. Владимир разулся, прошел в. комнату, поставил на стол бутылку «Бакы», рядом положил два лимона, уселся и увидел, что сунул ноги в непарные тапки: черный и клетчатый. «А, все равно! — подумал он. — Ломтев стал солидным дядей, я обул непарные тапочки, все верно, все абсурд».
Ломтев повернул бутылку нашлепочкой к себе:
— О, бакинский разлив! Где брал? Или по блату?
— Да не то чтобы да и не то чтобы нет. Заочник привез, в сельпо брал.
— В каком сельпо?
— В Рогозовке.
— Не на реке. Вне досягаемости. Жаль, жаль. Лариса у тещи сегодня, варенья, соленья готовят, так что ждать ее долго тебе придется.