Так Леонтьев оказался в Москве в общежитии Литинститута на Бутырском хуторе – в пиджачке букле с продранным правым локтем, со стипендией 22 рубля в месяц. Проучился он там недолго, всего три семестра. В то время за пропуски лекций не отчисляли, а вычитали из стипендии. Леонтьев однажды получил один рубль семнадцать копеек. Зато можно было безвылазно сидеть в общежитии, ваяя нетленки, или зарабатывать кто как мог – внутренними рецензиями на самотёк или сценариями типа «Праздник урожая» для областного Дома народного творчества. Леонтьев ездил в командировки от журнала «Смена». Потом пришёл новый ректор, сделал посещение лекций обязательным. Леонтьев не стал ждать, пока его отчислят, ушёл сам и стал разъездным корреспондентом «Смены», где его уже хорошо знали и ценили за умение быстро и на хорошем уровне писать на темы, нужные журналу.
В «Смене» Леонтьев проработал пять лет. Он много ездил и много писал. Гонорары были большие, он купил двухкомнатную кооперативную квартиру в Тимирязевском районе, женился на москвичке из простой семьи, работавшей курьером в АПН, родил сына и написал книгу, которую начал ещё на Бутырском хуторе в общежитии Литинститута. Книга выходила трудно, было много редакторских замечаний. Леонтьев послушно вносил правку, хотя и понимал, что текст обесцвечивается, выпадают самые живые эпизоды. Но первая книга для молодого литератора – событие огромное. При этом не так и важно, какая она. Так тогда думал Леонтьев.
Книга вышла. Обмывали её в Домжуре и в ЦДЛ. Недели через две дождливой осенней ночью Леонтьев прочитал книгу на трезвую голову и понял, что сделал что-то не то. Фальшь сквозила в каждой странице. Раньше он был уверен, что разделяет то, что пишет для журнала, от того, что пишет для себя. Не разделилось. Хорошо понимающий конъюнктуру журналист в нём победил писателя с разгромным счётом. Нередкие словесные находки только усиливали это ощущение. Как будто небесталанный художник, используя всю палитру красок, нарисовал плакат «Народ и партия едины».
Это было тем более противно, что по своему мироощущению Леонтьев был близок к диссидентам, протестующим против суда над Даниэлем и Синявским, против высылки Солженицына, карательной психиатрии и другим мерзостям брежневского режима. И хотя никаких писем он не подписывал и ни в каких акциях не участвовал, в тех кругах он считался своим. Что скажут его единомышленники, прочитав его книгу? Что скажет девушка с физико-химического факультета, которая давно уже жила в Ленинграде своей жизнью, но в глубине сознания Леонтьева ещё присутствовала как некий моральный критерий?
Леонтьев растерялся. Той памятной ночью пришло понимание, что его жизнь вывернула не на ту колею и что он ещё дальше от того, чтобы стать писателем, чем в редакции под Ферганой, когда сочинял первые неумелые рассказы.
Он продолжал работать в «Смене», ездил в командировки и умело отписывался от них, презирая себе за это умение. Стал чаще пить, предпочитал проводить время не за письменным столом, а в баре Дома журналистов и в «пестром» кафе ЦДЛ в компании молодых литераторов и журналистов, на все лады поносивших советскую власть, препятствующую их самореализации. Все попытки самореализации разговорами и кончались, весь пар уходил в свисток.
Дала трещину семейная жизнь. Леонтьев хорошо помнил, когда это произошло. Получив какой-то гонорар и крепко выпив, он приехал домой на такси. Квартира была на пятом этаже. На площадке второго этажа он остановился, отделил от гонорара несколько десяток и сунул их в задний карман брюк. На третьем этаже прибавил ещё двадцатку. Это были деньги его, остальные не его.
«Смена» ещё со времён хрущевской оттепели считалась либеральным журналом. Но приближалось столетие со дня рождения Ленина, идеологические гайки закручивались, всё чаще очерки Леонтьева уродовались цензурой или вообще не шли, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Кончилось тем, что Леонтьев швырнул заявление об увольнении и перешёл на внештатную работ у – на вольные хлеба, так это называлось. Брал по две-три командировки от разных изданий в одно место, лучше подальше, в Сибирь или на Дальний Восток, потом отписывался от них, а авиабилеты для отчётов подделывал. Технология подделки была хорошо отработана журналистами, работающими на вольных хлебах. Сначала билет обрабатывали крепким раствором марганцовки, потом промокали ваткой, смоченной уксусной эссенцией. И все надписи бесследно исчезали, пиши что хочешь. Это практиковалось годами, не было ни одного случая, чтобы подделку обнаружили.
После очередной ссоры с женой Леонтьев ушёл из дома, жил на съемных квартирах или на дачах приятелей. Долго так продолжаться не могло, Леонтьев понимал, что нужно что-то решать, если он не хочет, чтобы его затянула богемная жизнь с бесконечными пьянками и такой же бесконечной болтовнёй, как она затянула многих его сверстников, подававших надежды.
Норильск появился случайно. Когда-то он два раза был там в командировках, обзавёлся знакомыми, встречался с ними, когда они бывали в Москве. Один из них, корреспондент местной газеты «Заполярная правда», рассказал, что в Норильской экспедиции хотят организовать отдел по связям с прессой и подыскивают человека на эту должность.
Последнюю ночь перед отлётом в Норильск Леонтьев провёл в Загорянке на даче фотокорреспондента «Смены» Алика Лехмуса, с которым часто ездил в командировки. Дача досталась ему в наследство от отца, домишко из двух комнат с печкой на небольшом участке с яблонями. Алик был женат, в Москве у него была квартира, но по склонности к выпивке и природной любвеобильности его семейная жизнь шла с перебоями. Когда наступал очередной кризис в его отношениях с женой, он уезжал в Загорянку. Туда же съезжались неприкаянные приятели с бутылками, подругами и подругами подруг, по большей частью студентками московского пединститута.
В ту ночь на даче были только Леонтьев и Лехмус. Алик с сочувствием посмотрел на приятеля, сидевшего у открытой печки, поинтересовался:
– Что, плохо?
– Бывало и хуже, – отозвался Леонтьев.
– Сейчас поправим, – пообещал Лехмус и вышел в морозную ночь, прихватив лопату. Возле одной из яблонь раскидал снег и начал копать.
Леонтьев знал, что он ищет. Такая у него была привычка: когда кто-то получал гонорар, он забирал часть денег, пока их не пропили, и на них покупал супы в пакетах и выпивку. Супы съедали, а бутылки он прятал в саду под яблонями на чёрный день. Леонтьева всегда удивляло, как он запоминает место, где закопал выпивку. Но Лехмус никогда не ошибался. Так и теперь он извлёк из-под яблони чекушку водки, бережно стёр с неё землю и разлил по гранёным стаканам.
– Давай, Валера. За тебя, чтобы ты там не пропал.
– Спасибо, Алик. Постараюсь не пропасть.
Утром Леонтьев улетел в Норильск.
Лютым январским днём с морозом под сорок и лёгким ветром, насквозь пронизывающим московский ратин, Леонтьев явился в НКГРЭ доложиться руководству, что прибыл и готов приступить к работе. В фойе, обдавшем его сухим теплом калориферов, наткнулся на заместителя начальника по хозяйственной части. Он только глянул на него и распорядился:
– Пошли!
В просторной каптерке, заставленной ящиками с консервами, извлек откуда-то овчинный тулуп, крытый черной брезентовкой, с воротником из цигейки.
– Примерь.
Тулуп тяжело лег на плечи, овчина обволокла тело уютным теплом. К тулупу прибавились меховые ботинки за шестнадцать рублей, в каких ходила половина Норильска.
– Вот, теперь хоть на человека похож, – удовлетворенно кивнул завхоз. А на вопрос Леонтьева, сколько с него, лишь отмахнулся: – С получки заплатишь.
Ах, как не хотелось ему раздеваться в приемной начальника НКГРЭ, как не хотелось! Так бы и жил в этом тулупе!
В кабинете шло совещание. Кроме начальника экспедиции Шубина, сухощавого человека лет шестидесяти, вида совсем не геологического, а скорее канцелярского, было еще человек шесть. С главным геологом и начальником новой гидрогеохимический партии Щукиным Леонтьев был знаком, остальных видел впервые. Народ молодой, крепкий, в толстых свитерах крупной вязки, все с бородами. Свитера и бороды делали их похожими на Хемингуэя, портреты которого в те годы висели едва ли не во всех квартирах. Сбоку от начальственного стола примостилась секретарша с большим блокнотом.
Увидев Леонтьева в дверях, Шубин кивнул:
– Посидите, скоро закончим. Так как же, – продолжил он совещание. – «Уважаемый Николай Поликарпович»? Или «многоуважаемый»?
– Можно «глубокоуважемый», – подсказал главный геолог.
Шубин поморщился:
– Слишком официально.
– А если «дорогой»? – подал реплику один из Хемингуэев.
– Фамильярно. Ладно, пока оставим «многоуважаемый». Пиши, – кинул Шубин секретарше. – «Многоуважаемый Николай Поликарпович! Коллектив Норильской комплексной геологоразведочной экспедиции горячо… нет, лучше сердечно… поздравляет вас с шестидесятилетием и желает…» Ты почему не пишешь?