— Да уж, — усмехнулась старуха, — знал бы он дорогу, не посмел бы перейти через последний хребет…
И, бросив на него взгляд, полный неожиданного сочувствия, она спросила:
— Кто ты и как зовут тебя, о неутомимый путник?
— Меня зовут Жан-Малыш, и я простой человек, такой же, как и все.
— Откуда ты родом?
— Мою родину называли Гваделупой, — ответил изгнанник.
— Увы, не слыхала…
— Не печалься, Королева, — горько усмехнувшись.
Жан-Малыш, — моя страна столь мала, что никому не дано ее знать, а народ мой так робок, что сам сомневается, существует он или нет.
Старуха пытливо глянула на него, протянула руки к огню и долго качала головой, будто ответ Жана-Малыша доставил ей тайную радость; потом она вновь заговорила замогильным голодным голосом, в котором все еще звучала скрытая угроза:
— Сын человека, ты обращаешься ко мне так, как того требует мое звание, спасибо тебе за это. Но скажи, разве ты не удивлен, что лицезреешь Королеву в таком обличье, с безобразной, завшивевшей головой?
— А чему тут удивляться? — тихо прошептал Жан-Малыш.
— Так ли ты уверен, что в этом нет ничего удивительного? — вдруг недоверчиво и чуть грустно прошепелявила старуха.
— О Королева, — задумчиво отвечал Жан-Малыш, — с тех пор, как я скитаюсь по необозримому миру, я по-настоящему удивляюсь только одному — самому себе: почему появился на свет такой человек, как я? Вот что мне непонятно и что меня больше всего удивляет. Я скажу тебе правду, скажу потому, что раскрыть душу — не значит унизиться: я все чаще и чаще смотрю на себя как в зеркало и вижу, что я смешон.
Челюсть старухи отвисла, а глаза заблестели…
— Я-то не замечаю в тебе ничего смешного, — удивленно сказала она. — Ты не молод, это так, но лицо твое приятно, и кожа блестит, и как блестит! — будто лаковая, — завершила она, как-то странно на него посмотрев.
Потом она смущенно хихикнула, глаза ее зажглись веселым хмельным огоньком, словно светлячок обрадовался наступившему вечеру, и дрожащим голоском она произнесла:
— Ты славный малый, хоть и подлизаться не дурак… Подойди-ка ближе, возьми вот это, посмотрим, сумеешь ли ты умастить бальзамом мою спину так же ловко, как мою душу.
С этими словами старуха протянула ему зеленую склянку и, не вставая с табурета, подставила нашему герою свой длинный и узкий волосатый хребет, из которого выпирали острые, как рыбьи позвонки, кости. Молча взял Жан-Малыш пузырек, и вскоре руки его покрылись порезами, начали кровоточить. Ему показалось, что колдунью опьянил запах крови: она то и дело возбужденно поворачивала к нему свою исходящую пеной морду гиены, с огромными желтыми клыками, будто готова была впиться ему в горло. И вдруг спина ее сладостно выгнулась.
— Скажи мне, добрый человек, что мягче — моя спина или твои ладони?
— Твоя спина, — ответил Жан-Малыш.
И в тот же миг он увидел перед собой дивную спину девушки с круглыми крепкими плечами и бедрами, изгиб которых напоминал прекрасную амфору. Она повернулась к нему лицом, и его ослепила нежная, будто порожденная самой ночью красота, гладкая и благоухающая; звездно мерцали ногти и зубы, а белки глаз были ослепительно белы, так белы, что казались голубыми. Жан-Малыш никогда еще не видел такой прекрасной женщины — «если не считать Эгею», тотчас спохватился он; и, будто угадав его мысли, она с беспокойством спросила:
— Отвечай, кто из нас двоих красивей?
И рассмеялся Жан-Малыш, и изо всех сил обнял он девушку, лукаво прошептав ей на ухо:
— О Королева, самая красивая та, что сейчас ближе к моему сердцу…
Когда Жан-Малыш проснулся, он увидел, что прекрасной девушки уже не было, а сам он лежит в глубине пещеры в овальной выемке каменного пола на звериной шкуре. В нескольких шагах, у костра, опершись острыми локтями на колени и стыдливо прикрыв лицо ладонями, сидел и, казалось, дремал старый черный скелет в лохмотьях. Вдруг колдунья бросила на него холодный подозрительный взгляд:
— Добрый человек, ты не удивлен, что опять видишь меня такой?
— О Королева, если я скажу, что не разочарован, то скажу неправду, да, неправду, но что до удивления, то чему же мне удивляться? Разве ты не можешь жить, как тебе вздумается, идти куда хочется, брать и дарить, как сердце подскажет?
— Не печалься, я подчиняюсь не своей прихоти, а непреложному для меня, как и для тебя, закону. Настоящее мое тело ты сжимал в своих объятиях, а то, что ты видишь теперь, — лишь жалкая оболочка. Увы, лишь на несколько часов могу я стать молодой, а потом опять должна превращаться в этот ворох костей, в завшивевшую каргу. Поверь, это не моя прихоть, такова участь, уготованная мне богами…
— О Королева, — взволнованно вскричал Жан-Малыш, — я же сказал, что ничего, совсем ничего не знаю, а тому, кто скитается в вечной мгле, это ведь простительно, не так ли?
Челюсть безобразного существа грустно отвисла.
— Ты славный, славный человек, я вижу, что глаза прозревают, начинают видеть подлинную суть вещей. А теперь оставь меня, телу моему нужно согреться, а то оно уже начинает застывать…
Она проворно отбежала ко входу пещеры, откинулась назад, приподняла до бедер свои лохмотья и, слегка раздвинув ноги, начала выстукивать на своем животе, как на барабане, мерный ритм, припевая при этом:
Какуту Какуту Какуту
Какуту Гангала
Она барабанила, а из-под подола выскакивали крошечные серенькие дьяволята и быстро-быстро выстраивались перед ней, словно солдатики перед командиром. Жан-Малыш насчитал уже двадцать два бесенка, когда она опустила лохмотья и едким, властным голосом начала отдавать им приказы. Маленькие существа засуетились, одни побежали за дровами для костра, другие опрометью кинулись вон из пещеры с каким-нибудь игрушечным орудием на плече: лопаточкой, мотыжкой, грабельками, крохотным тесаком. Они лишь отдаленно напоминали людей, на их остреньких затылках горели ярко-рыжие волосики, на каждом был длинный, до пола, фартучек из мешковины. Когда свора эта улетучилась, старуха возвратилась к очагу и простерла над огнем руки; тело ее тяжко сотрясалось, она совсем забыла о присутствии гостя, ушла в себя, унеслась в неведомые простым смертным дали…
Так, в гробовой тишине, прошло три дня, а потом она вновь превратилась в прекрасную девушку с ослепительными, почти голубыми белками. Но когда она снова стала скелетом, Жан-Малыш с удивлением почувствовал, что уже не испытывает такого отвращения перед тем, что Длинногрудая Королева называла своей оболочкой. Ему казалось, что он видит дальше уродливой внешности старухи. И хотя он так и не свыкся к окружавшим ее тяжелым духом, с царапающим слух голосом, он смог даже делить ложе с этим обтянутым иссохшей кожей призраком, который исподволь испытующе следил за человеком, избегая смотреть ему прямо в глаза. Порой она угадывала его мысли и растроганно говорила:
— Поистине начинают прозревать твои глаза, глаза твоей души, впервые в жизни открывают они веки…
И, вновь обретя свое великолепное тело, она осыпала ласками своего возлюбленного, так и таяла в его руках, пылала такой страстью, что Жан-Малыш, сам не зная почему, начинал даже волноваться за старушку…
Вскоре она доверилась ему, рассказала о своем детстве подле демона и земной женщины. По ее словам, то, что обнимал Жан-Малыш, было ее настоящим телом, а живые мощи, мерзкая оболочка старой карги оставалась для нее чужой, даже в ней самой вызывала отвращение. Она горько сетовала на несправедливость, на то, что обречена вечно пребывать в пещере, в то время как другие обитатели Царства Теней могли выбраться на поверхность через чрево женщины и вновь жить под солнцем. Со слезами рассказывала она ему о своих злодеяниях под личиной колдуньи, о том, как она коварно заманивала к себе разными посулами Скитальцев Царства Теней, а потом пожирала их. Она кормила Жана-Малыша только фруктами и поила лишь родниковой водой, потому что от любой другой пищи тело его приобретало слишком дразнящий для колдуньи запах. Чтобы обмануть старую, сбить ее с толку, она давала Жану-Малышу несколько рубиновых капель своей крови и пекла особый хлеб, который уничтожал запах его пота. Сначала она натиралась медом, потом, рассыпав зерно, ложилась и начинала по нему кататься, словно скалка по тесту. Затем собирала одно за другим все зернышки со своего атласного тела, смалывала их в муку и выпекала вкусный хлеб с золотистой корочкой, который он должен был тотчас же съесть, чтобы впитать в себя его дух; Жан-Малыш подшучивал над ней, говоря, что этот хлеб — любовная приманка, которой она завлекает его на пир страсти…
Так провели эти двое, составлявшие теперь одно целое, вечность, потом еще и еще одну вечность, хотя ничто их не связывало, кроме памяти, а память нашего героя становилась все более зыбкой и тусклой. Старуха в сонном оцепенении сидела у очага, где-то поблизости возились бесенята, а девушка была такой же свежей и неожиданно прекрасной, как в первый день. Время текло глубокой рекой, вечным неудержимым потоком, и путник начал понимать, что имела в виду Королева, когда говорила о его внутреннем, втором, мудром взоре…