Отвернувшись к стене, она шмыгает носом.
— Ну… Кому как, наверно. Иные просят, берут, ещё как берут — и ничего, не облезли пока что. Даже напротив… Поблагодарить меня ты не хочешь?
— Нет. Нет желанья.
— Совсем?
— …Совсем.
235
Что скажешь на это, Внешний?
Что-то давно ты не проявлялся…
— Изволь. Мужчины скупы с теми, кто их любит. И чем сильнее их любят, тем они скупее. Зато расточительны с нелюбящими их.
Цахилганов, усомнившись, почесал бороду пятернёй — в том месте, где раздваивался подбородок.
— Выходит, эта плоскогрудая сука Ботвич не любила меня?! Все одиннадцать лет?!.
Одиннадцать. Страшно подумать… И это — он, Цахилганов!..
Говорят — у — Цахилганова — опять — новая — любовница — говорят — он — уже — месяц — как — живёт — с… — что — ха — ха — ха — месяц — да — для — Цахилганова — месяц — всё — равно — что — лебединая — верность!
Сотка засвиристела снова.
— …Андрей Константиныч? — шёлковый Дашин голос докладывал: — «Волга» вышла три минуты назад. Пакет с копиями у Вити. Запечатанный.
— Хорошо…
Никакого подвоха в документах он не найдёт. Это — только привычка подстраховываться всегда, потому что в делах мелочей не бывает…
И всё же — бедный, всемогущий, тупой Соловейчик! Да ничего, кроме роскоши, ей, Ботвич, от него не надо. Роскошь — вот что любит Ботвич, со всею неистовой страстью дочери странного, подозрительного архивариуса, кропотливо искажающего историю день за днём!.. Да она, эта самая Ботвич, та-ка-я сложная женщина, что ни с кем, ни с одним, никогда не быть ей…
— ты — напрасно — впустил — её — в — наш — дом — ровно — будто — сквозь — сон — говорит — Любовь — что — же — делать — с этой…
женщиной. Да, женщиной — не быть ей,
этой Ботвич,
ни с кем.
Кроме Цахилганова.
236
— Надо было хорошенько закрывать двери, — Любовь пыталась приподнять голову, будто старалась увидеть его поближе.
Голос её прерывался. А платок сбился, некрасиво закрывая половину лица.
— Надо было закрыть… Но ты был такой… — объясняла Люба с трудом. — А она влетела… И стала клевать мне печень. А я тогда ещё не чувствовала её, Андрей… Она клевала, мне было плохо, но я не знала, что это она… Теперь она стала старая и сильная. Она стала ужасно злая!.. Я не могу справиться с ней… Больше не смогу.
Жена откинулась на подушку, и Цахилганов поразился огромным синим кругам под её глазами:
ещё час назад они не были такими…
В вентиляционных колодцах взвыл ветер, вечерний, тёмный. Цахилганов поёжился, встал — но снова опустился на табурет, беспомощно озираясь. Он не знал, чем может сейчас помочь жене.
Дребезжало стекло. Унылым холодом тянуло по ногам. И в палате пахло мокрой холодной землёй.
Цахилганов поправил её платок, погладил жену по одеялу.
— Здесь болит, Люба? — спросил он, останавливая ладонь над правым её подреберьем, — Здесь?..
Любовь молчала.
— …Тебя преследует птица, которую ты создала в своём воображеньи. На самом деле — её — нет.
— …Её нет, Любочка, птицы. И никогда не было. Ты всё выдумала сама! Понимаешь? Тебя мучит твоя собственная выдумка: фантом в перьях — и ничего больше.
— Любовь не слышит тебя! — сказал мужской голос за его спиной.
237
Реаниматор Барыбин входил так, что скрипучие половицы молчали, а двери — не хлопали. Огромный Барыбин положил свои тяжёлые пальцы на слабое запястье больной, приблизившись к кровати с другой стороны.
Хм. Он положил широкие пальцы на её узкое запястье, как повелитель,
— как — единовластный — наконец-то — хозяин.
— Вот. Такой пульс бывает у наркоманов, — сказал Барыбин. — Она ничего не слышит. Любовь не понимает, что говорит.
Цахилганов поспешно опустил глаза.
Он совсем нехорошо и ревниво смотрел только что на Барыбина, и тот чутко перехватил его взгляд.
— …Перестань вести с нею разговоры, Андрей. Это не безопасно для тебя, я предупреждал, — хмурился Барыбин. — Ты подключаешься к её бреду, понимаешь? Только — к бреду. Сам не заметишь, как начнёшь жить в мире бреда. Существовать в системе бреда… Побереги себя. Стоят магнитные дни.
В магнитные дни психика человека
становится
опасно подвижной…
238
Наконец-то Барыбин учит Цахилганова,
а не наоборот —
оборот дело приняло совсем другой, увы…
— Ладно, не пугай!.. Что там шахтёры, Мишка?
— Все в памяти. Некоторые уже встают… Толкуют, как один, будто покойный Иван Павлыч Яр ихиз огня вывел. Опять Яр появлялся…
— А, глюки небось…
Массовый галлюциноз от отравления метаном.
Реаниматор отозвался туманно:
— Кто знает.
— Слушай! Смени ей обезболивающее, — устало потребовал Цахилганов, глядя в широкое Мишкино лицо. — С твоего ширева ей всё время мерещится какая-то летучая хищная тварь. Какая-то гарпия. Проверь, Любе вводят что-то совсем беспонтовое, старик.
Реаниматор Барыбин пожал толстыми плечами:
— Эту птицу видят все. Все, попадающие сюда с таким диагнозом. У печёночников это — так, Андрей.
— Почему? — спросил Цахилганов. Он удивился глупости своего вопроса, но повторил из упрямства: — Почему?
Огромный Барыбин нахмурился ещё больше под низким потолком. И они стояли теперь друг против друга,
над безучастной Любовью:
Цахилганов –
в женском байковом халате с оранжевыми обезьянками, накинутом на мягкий костюм,
и Барыбин –
в халате белом, с клеймом «РО» на кармане.
Они разговаривали, как разговаривают через порог,
из разных комнат.
— Мишка, ну… не стервятник же это прилетает? Оттуда, из мира теней?
239
— Ты знаешь, я думал об этом, — недружелюбно покосился на Цахилганова Барыбин. — В шаманизме, у древних монголов, считается, что болезнь, наступающая от долгой скорби, имеет вид птицы. От умирающего стараются отогнать птицу,
— именно — птицу.
— И что?
— Если шаману удаётся прогнать её, человек выздоравливает… И Прометей у греков…
Барыбин замолчал, глядя в сторону и думая о своём.
— Извини, я не хотел бы рассуждать об этом с тобой, — вдруг сказал реаниматор. — Сейчас, и здесь — я не хотел бы.
Увалень Барыбин занервничал, сильно сморгнул,
будто попытался стряхнуть с белёсых ресниц нечто мешающее, досадное, неприятное.
— Да нет, уж будь добр, — Цахилганов невольно отметил, что нарочно чеканит каждое своё слово. — Мы — ведь — старые — друзья — всё — таки.
— …Конечно, — обречённо согласился реаниматор — и затомился. — Я, видишь ли, размышлял над судьбами тех, кто оказывался здесь, у меня, под этими капельницами. В общем, определённый характер, определённая судьба ведут к определённой совершенно болезни, а не к какой-то другой.
Барыбин достал большой белый платок
и вытер вспотевший внезапно лоб
одним сильным старательным движеньем.
— …Но тебе это будет не интересно, — сказал реаниматор.
— Да ладно! — Цахилганову показалось, что Барыбин ломается. — Продолжай. Как будто ты можешь удивить кого-то своим занудством.
240
Барыбин отошёл к окну.
— Душно здесь. И холодно, — сказал он, открывая форточку ненадолго. — Ты сказал, чтобы ей привезли тёплый халат? Мягкий, махровый лучше всего. А два — было бы совсем прекрасно. Сменный тут очень пригодится.
Цахилганов поморщился:
— Ну, извини — забыл! Опять забыл,
как, впрочем, и про махровые хопчатобумажные носки…
Воля ворвалась в палату. Она пахла прошлогодней оттаявшей мокрой полынью так, будто та уже оживала.
Но Барыбин оглянулся на Любовь, лежащую с раскинутыми голыми рукам, и форточку вскоре захлопнул.
— У Любы лёгкий халат, — опять с нажимом напомнил Барыбин. — Ей принесут ещё одно одеяло. Но они у нас холодные и тяжёлые. Ты видишь?
— А по-моему, здесь тепло, — пожал плечами Цахилганов — из чувства противоречия, должно быть.
И вдруг взорвался:
— Говорил же тебе сто раз! Люба должна лечиться в платной клинике, в роскошной! В столичной, слышишь? А не здесь, в этой общей твоей шахтёрской богадельне!..
— Там нет нормальных специалистов, ты же это знаешь, — усмехнулся Барыбин. — Продажная медицина — как продажная любовь. Она механистична. А тут особый случай… Продажное не бывает хорошим.
— …Ну, и от какой же такой судьбы люди заболевают этой болезнью? — напомнил ему Цахилганов. — Ты ещё о Прометее хотел что-то важное сообщить. Вот о Прометее мне сейчас подумать как раз необходимее всего.