Возле двери она повернулась и говорит:
– В общем, ничего страшного больше не будет. Но если что – снова звони нам. Я до восьми утра буду ещё на дежурстве.
Я ей сказала спасибо, и она закрыла за собой дверь.
Хороший доктор. Серёжке она понравилась. А участковую нашу он не любит совсем. Плачет всегда, когда она к нам приходит. Зато участковая про нас с Серёжкой всё знает давным-давно. Поэтому не удивляется.
Но в этот раз я позвонила в «Скорую». Оставила его одного на десять минут и побежала в ночной магазин, где продают водку. Там охранник сидит с радиотелефоном.
Потому что в четыре часа я испугалась. Он плакал и плакал всю ночь, а в четыре перестал плакать. И я испугалась, что он умрёт.
– А мать твоя из-за тебя умерла. Это ты во всём виновата, – сказала мне директриса, когда я пришла к ней, чтобы она меня в школу на работу взяла.
Потому что аттестат мне уже был не нужен. Мне нужно было Серёжку кормить. Молочные смеси стоили очень дорого. Импортные. В таких красивых банках. А участковая сказала, что только ими надо кормить. В них витамины хорошие. Поэтому я в школу пришла на работу проситься, а не на учебу. Тем более что я всё равно уже отстала. А деньги после мамы совсем закончились. Она всегда говорила: «Какой смысл копить? Уедем во Францию – заработаем там в тысячу раз больше». И слушала свою кассету с Эдит Пиаф.
– Ты ведь знала, что у неё было больное сердце, – сказала мне директриса. – А теперь стоишь здесь, бессовестная, на меня смотришь. Как ты вообще могла снова сюда прийти?
Я смотрю на неё и думаю – а как мама могла так долго сюда ходить? Тоже мне – нашла себя в жизни. Учитель французского языка. Они ведь тоже знали, что у неё больное сердце. И всё равно болтали в учительской обо мне. Даже когда она там была. Потому что они считали, что она тоже виновата. Педагог – а за своей дочкой не уследила. Она плакала потом дома, но на больничный садиться отказывалась. Включала свою кассету и подпевала.
А потом умерла.
– Значит, не возьмёте меня на работу? – сказала я директрисе.
– Извини, дорогая, – говорит она. – Но это слишком большая ответственность. У нас тут девочки. Мы должны думать о них.
А я, значит, такая проститутка, которую нельзя детям показывать.
– Ты знаешь, это не детское кино, – говорила мама и отправляла меня спать.
А сама оставалась у телевизора.
Я лежала, отвернувшись к стене, и думала – какой интерес смотреть про то, как люди громко дышат? Слышно было даже в моей комнате.
И когда Толик упал со стройки, он тоже так громко дышал. Только у него глаза совсем не открывались. Просто лежал головой на кирпичах и дышал очень громко. А стройка, откуда он упал, была как раз наша школа. И теперь там сидит директриса.
Мы все потом в эту школу пошли. Кроме Толика. Потому что он вообще никуда больше не пошёл. Даже в старую деревянную школу не сходил ни одного раза. Просто сидел у себя дома. А иногда его выпускали во двор, и я тогда ни с кем не играла. Кидалась камнями в мальчишек, чтобы они не лезли к нему. Потому что он всегда начинал кричать, если они к нему лезли. А его мама выходила из дома и плакала на крыльце. Им даже обещали квартиру дать в каменном доме, но не дали. Пришла какая-то тётенька из жэу и сказала – обойдётся дебил. Поэтому они остались жить в нашем районе.
А мама всегда говорила, что здесь жить нельзя.
– Все жилы себе вымотаю, но мы отсюда уедем. Бежать надо из этих трущоб.
Я слушала её и думала о том, что такое «трущобы». Мне казалось, что, наверное, это должны быть дома с трубами, но очень плохие. Неприятные и шершавые, как звук «Щ». И я удивлялась. Потому что в нашем районе не было труб. Печку никто не топил. Хотя дома на самом деле были плохие.
Но потом я начала её понимать.
Когда пришли милиционеры и сломали нам дверь. Потому что они искали кого-то. Того, кто выстрелил в них из ружья. И тогда они стали ходить по всем домам и ломать двери. А когда они ушли, мама в первый раз сказала, что надо уезжать во Францию.
– Здесь больше нечего делать. Ну, кто нам починит дверь?
Она стала писать какие-то письма, покупала дорогие конверты, но ответов не получала никогда.
– Мы уезжаем в Париж, – говорила она соседям. – Поэтому я не могу больше давать вам в долг. Тем более что вы всё равно не возвращаете, а пьёте на мои деньги водку.
Поэтому скоро мне стало трудно выходить на улицу. Особенно туда, где строили гаражи.
– А ты пошла вон отсюда, – говорил Вовка Шипоглаз и стукал меня велосипедным насосом. – Стюардесса по имени Жанна.
И я уходила. Потому что мне было больно и я боялась его. Он учился уже во втором классе. Правда, ещё в деревянной школе. А на гаражах он был самый главный. Его отец строил эти гаражи. Поэтому, если кто-то хотел попрыгать с них в песочные кучи, надо было сначала спросить разрешения у Вовки.
Мне он прыгать не разрешал.
– Пошла вон, стюардесса. Во Франции будешь с гаражей прыгать вместе со своей мамой. Она у тебя придурочная. Вы обе придурочные. Пошла вон отсюда.
И стукал меня своим насосом по голове.
Он всегда с ним ходил. Хотя на велосипеде никогда не ездил. Никак не мог научиться. Всё время падал. А потом бил мальчишек, которые над ним смеялись.
Но Толик никогда не смеялся над ним. Просто однажды подошёл к нему и сказал:
– Пусть она остаётся. Жалко, что ли, тебе?
И они начали драться. И потом дрались всегда. Пока Толик не упал со стройки. Потому что нам нравилось лазить на третий этаж. Мы там играли в школу. А когда он упал, я посмотрела наверх, и там было лицо Вовки Шипоглаза. А Толик громко дышал, и глаза у него совсем не открывались.
– А ну-ка посмотри, как у него глазки открылись, – сказала мне медсестра и показала Серёжку. – Мальчик у тебя. Видишь, какой большой?
Но я ничего не видела, потому что мне было очень больно. Я думала, что я скоро умру. Видела только, что он весь в крови, и не понимала, чья это кровь – моя или его?
– А ну-ка держи его… Вот так… Давай-давай, тебе к нему теперь привыкать надо.
Но я никак не могла привыкнуть. А мама говорила, что она про маленьких детей тоже все позабыла. Она говорила:
– Боже мой, неужели они бывают такие крохотные? Ты посмотри на его ручки. Смотри, смотри – он мне улыбнулся.
А я говорю:
– Это просто гримаса. Нам врач объясняла на лекции. Непроизвольная мимика. Он не может ещё никого узнавать.
– Сама ты непроизвольная мимика, – говорила она. – И врач твоя тоже ничего в детях не понимает. Он радуется тому, что скоро поедет во Францию. Ты не видела – куда я засунула кассету с Эдит Пиаф? Её почему-то нет в магнитофоне.
А магнитофон у нас был очень старый. И весь дребезжал. И кассету я специально от неё спрятала. Потому что я больше не могла терпеть этот прикол. Нас даже соседские дети французами называли. А тут ещё Серёжка родился. Надо было с этим заканчивать.
Но она весь вечер слонялась из угла в угол как не своя. Пыталась проверять тетрадки, а потом села у телевизора. Стала смотреть какие-то новости, но я видела, что она всё равно сама не своя. Просто сидела у телевизора, и спина у неё была такая расстроенная. А Серёжка орал уже, наверное, часа два.
Я говорю:
– Вот она, твоя кассета. На полке лежит. Только ты всё равно ничего не услышишь. В этом крике.
А она говорит:
– Я на кухню пойду.
И Серёжка перестал орать. Сразу же.
Я положила его в коляску и стала слушать, как у нас на кухне поёт Эдит Пиаф. Очень хорошая музыка.
Но у меня руки затекли. И спина болела немного. И мне все равно казалось, что он не может ещё никого узнавать. Слишком маленький.
А Толик меня узнал, когда ему исполнилось одиннадцать. Прямо в свой день рождения. Мама сказала:
– Поднимись к ним, отнеси ему что-нибудь. А то они там опять все напьются и забудут про него.
Она боялась, что он снова начнёт есть картофельные очистки и попадёт в больницу. Потому что ему совсем недавно вырезали аппендицит.
Я не знала, что ему подарить, и поэтому взяла кошкин мячик и старую фотографию. На ней было несколько мальчишек, Толик и я. Нас сфотографировал дядя Петя – мамин друг, у которого была машина.
Он всех нас катал тогда вокруг дома, а после этого сфотографировал на крыльце. И фотография сразу же выползла из фотоаппарата. Я раньше никогда такого не видела. Но потом мама сказала, чтобы я о нём больше не спрашивала. Она сказала:
– Перестань. Мне надоели твои вопросы.
И закрыла уши руками.
А на фотографии нам было шесть лет. Ещё до того, как мы играли в школу на стройке.
– Подожди, – сказала я. – Не надо толкать её в рот. Смотри – вот видишь, здесь ты. А рядом стоит Мишка. Видишь? Он высунул язык. А рядом с ним – Славка и Женька. Помнишь, как они спрятались на чердаке на целую ночь, а их папа потом гонялся за ними с ремнём по всей улице? А вот это я. И кто-то мне сзади приставил рожки. Это, наверное, Мишка-дурак. Он всегда так делал. А теперь он здесь не живёт. Его родители переехали в центр города. Мы с мамой, может быть, тоже когда-нибудь отсюда уедем. Подожди, подожди, что ты делаешь? Не надо перегибать её пополам. Она ведь сломается, и тогда ничего не будет видно на ней. Зачем ты её тянешь? Что? Я не понимаю тебя. Ты только мычишь. Что? Ты хочешь что-то сказать?