Во всём мутном водовороте событий он ощущал со всей ясностью одно: привычный, близкий и родной ему с детства мир умер. Рухнул разом и ушёл в небытие, недолго побившись в конвульсиях. И так как было раньше, как было всегда, больше уже никогда не будет. В тот вечер Лебедев чувствовал нутром, что прощается с этим миром. Он и сам не знал, каким он был: плохим или хорошим. И даже не ломал голову над этим. Просто он был. А вот что будет дальше, после этих дней всеобщей исступлённой эйфории — он не знал.
Патлатый певец, тем временем, затянул заунывную песню про благородных офицеров-белогвардейцев, которые сражались за Россию с «хамами». А хамы вроде как решили продать Родину не то мировому кагалу, не то немецкому кайзеру.
— А иуда Ленин, да иуда Троцкий матушку-Россию распинали на кресте… — трагически неслось со сцены.
Толпа подвывала. Обняв друг друга за плечи, люди плавно покачивались из стороны в сторону, иногда почти совсем заваливаясь на асфальт. В сгустившихся сумерках то тут, то там над головами блестели огни зажигалок. У самой сцены, в толпе ярко замельтешило красное полотнище, и почти тотчас раздался сухой треск, который утонул в нестройном хмельном рёве. Лебедев догадался, что там разорвали в клочья советский флаг.
«Интересно, а где ты, ублюдок волосатый, раньше был со своими песенками? — подумал он вдруг, ощущая в себе глухо закипающую злобу. — Сидел, небось, заткнувшись в тряпочку. При слове «КГБ» в штаны дристал. А теперь можно, значит, потому как не страшно больше? Ишь, вырядился! Да ты хоть знаешь, дебил, что беляки такой формы в жизни не носили? Это только в кино их такими показывают. У них своя форма была, не такая как эта. А кресты чего понацепил? Ты хоть знаешь, козёл, что означала эта награда? За что её вручали?»
Лебедев нахмурился, глядя исподлобья недобро, скривив рот. Коммунистом он отродясь не был. Да и в комсомоле состоял лишь формально, потому как все курсанты в нём состояли и давали присягу перед развёрнутым красным знаменем. Под этим знаменем присягали курсанты в 41-м — такие же девятнадцатилетние парни как он. И их отправляли на фронт, и они ложились тысячами своих худосочных, ещё мальчишеских тел в непролазные, октябрьские грязи, под гусеницы рвущихся к Москве танковых дивизий Гудериана. Потом, через четыре года, это знамя подняли над провалившимся куполом Рейхстага, когда Германия пала под ударами русского оружия. Под ним ещё лет пять назад дрались советские десантники где-нибудь на Саланге, на Чёртовой долине или в жарких ущельях Гиндукуша.
И вот теперь какие-то прыщавые и пьяные недоросли, истошно вопя, рвут у всех на глазах тот самый красный флаг.
Рядом с Лебедевым, слушая в пол-уха концерт, толпилась большая компания молодёжи. Они, разухабистые и хмельные, говорили громко, размахивая руками, матерясь.
— Приколись, Колян! — восклицал один, придурковато тараща глаза. — Такое, в натуре, происходит, блин. Та-а-акое, бли-и-и-ин! Я вообще офигеваю. Ва-а-а-ще, короче!
— Да ну его, на хрен! — и Колян махнул рукой в сторону сцены. — Задолбал уже.
— Да ничего не задолбал. Он воо-о-обще прико-о-ольный, — высокая вихлястая размалёванная девица, пьяно растягивая слова, ткнула рукой в сторону сцены.
— И песни у него клеевые, — подтвердила другая.
— Да ну, на хрен! Меня такое не прикалывает, — раздражённо повторил Колян. — Мне вообще вся эта ихняя политика по х…
— Да мне тоже по х..! Но скажи: классно ведь всё? Классно? — выпытывал придурковатый.
— Классно. Пошли за бухлом.
— Пошли.
Певец, тем временем, перестал петь и, пригладив разметавшиеся, повлажневшие волосы, обратился к толпе с речью. На его расстёгнутой, потной груди поблёскивал большой крест.
— Свободные граждане новой России! — громко закричал он в микрофон. — Поздравляю вас с падением коммунистического ига! 70 лет их поганая безбожная власть насиловала страну. Убивала людей. Рушила церкви. Изничтожала русский дух. Но теперь власть Люцифера, наконец, свергнута, и лысый из своего мавзолея полетит прямиком в ад! Поздравляю вас с этим историческим днём. Август 91-го принёс нам свободу! Настала эра новой, свободной России!
Толпа отвечала ему нарастающим рёвом. Сначала глухим, утробным. Рёвом сотен глоток, распалённых пивом и зрелищем. Потом истерично заверещали девицы, запрыгали на месте, высоко вытягивая вверх руки. Одна из них так сильно размахивала в воздухе своей снятой блузкой, что та, выскользнув у неё из рук, улетела к сцене. Парни, стоящие рядом, радостно осклабились и заржали.
— Долой палаческое КГБ! — орал певец, выкатив глаза и вцепившись обеими руками в микрофон. — Долой преступную КПСС! Ельцин! Свобода! Демократия!
— У-у-у-у-у-у-у-ууууууууу!!!! — бесновалась толпа, размахивая триколорами.
— Ельцин! Ельцин! — завопил кто-то, и клич был мгновенно подхвачен.
Певец прыгал на сцене и призывно размахивал руками, возбуждая толпу ещё больше. Потом выхватил у кого-то триколор и, подняв его высоко, выкрикивал что-то победное, ликующие.
— Сука! — глухо, сквозь зубы пробурчал Лебедев. — Сука! Урод!
Затем сделал шаг в сторону и поднял пустую бутылку из-под пива.
Он стоял недалеко от левого края сцены, и от певца его отделяло метров тридцать. Пьяная компания куда-то пропала, очевидно протиснулась ближе, вплотную. Рядом с ним никого не было.
Лебедев размахнулся и с силой швырнул бутылку, целясь в голову певца.
— С-сука! — выдохнул он ещё раз.
Та, пролетев рядом с головой певца и задев микрофон, разбилась о металлическую конструкцию, поддерживавшую навес. Гулко звенящие осколки тёмного стекла разлетелись по всей сцене, под ноги враз остолбеневшим музыкантам. Толпа на мгновение притихла, соображая, что же произошло.
— Блин, чё за мудизм, а?! — оторопело крикнул барабанщик со сцены, и, отбросив палочки, привстал над своей установкой. — Э, ты, козёл! — повторил он громче, со злобой вглядываясь в толпу.
В ней произошло замешательство. Раздался пьяный женский визг. Люди глухо галдели, толкались и крутили во все стороны головами. Слышался резкий свист и матерные ругательства.
Певец, подозрительно зыркая по сторонам, злобно кричал в микрофон:
— Слышь, ты, урод! А ну, выходи, гнида! Выходи сюда!
Никто не вышел. Лебедев, швырнув бутылку, стоял на месте неподвижно, дабы не привлекать к себе внимание. Прошла минута. В микрофон неслись истеричные вопли вперемешку с ругательствами. Народ волновался. Кажется, у сцены уже кого-то били. Слышались выкрики:
— Уроды!
— Козлы!
— Нажрались, суки!
— Мудачьё!
— Дебилы!
Лебедеву хотелось бежать со всех ног. Прочь от этого злобного гомона толпы! Поскорее спрятаться, скрыться в густых августовских сумерках, нырнуть в какой-нибудь проходной двор и там затаиться, затихнуть. По спине, по самым позвонкам, противно холодя тело, струился пот. Казалось, что вот сейчас кто-нибудь, перекосив лицо в злобной гримасе, гаркнет, ткнув в него пальцем: «Это он! Он бросил! Я видел!» И тотчас налетят со всех сторон бешеные, злые люди, и сдавят, сомнут его. И десятки рук скрюченными пальцами вопьются в тело, вырвут волосы, выбьют глаза, и, повалив, будут бешено топтать ногами, вбивая в асфальт
Прошло несколько минут. Люди по-прежнему волновались у сцены, но на него внимания не обращали. Тогда Лебедев медленно повернулся и не спеша, медленным деревянным шагом двинулся в сторону Адмиралтейства. Старался, как мог идти спокойно, не оглядываясь. Остановился возле ларька, спросил бутылку пива.
— Что там случилось? — спросил торговец, с интересом посматривая в сторону сцены.
— Да хрен его знает. Вроде, бутылку кто-то бросил, — ответил Лебедев быстро.
— А-а-а.
А певец всё ещё не мог успокоиться. До курсанта отчётливо долетали его крики:
— Ты, коммуняка поганый! Выходи сюда! Выходи, кому говорят! Чё, испугался, да? Испугался?
Науськанная и подогретая им толпа избила в кровь какого-то панка с комсомольским значком на косухе. Завидев значок, все решили, что бутылку бросил именно он.
— Получай, ублюдок! Вот тебе за 37-й! — кричали пьяные и жестоко пинали жалко скулящего на асфальте парня.
К месту избиения стала протискиваться безучастная ко всему до этого милиция.
Лебедев бродил по улицам почти час. В душе кипела злоба. На музыкантов, на пьяную толпу с триколорами, на самого себя, пережившего приступ сильного страха.
Злоба перемешалась с осознанием бессилия — чувства, ставшего главным во всей его последующей жизни. Он, советский курсант, уже почти офицер, был вынужден украдкой, словно уличный шпанёнок, бросать бутылку в какого-то волосатого урода с фальшивыми «георгиями» на груди, а потом с замирающим сердцем уносить ноги прочь, боясь расправы. Улепётывать от каких-то пьяных, ещё прыщавых и дурно вопящих парней, из которых и в армии-то никто, наверное, не служил.