Васька принял и спросил:
– А почему «ни слова»?
– Я сам поэт и экстрасенс, – сказал Гаврила. – Вижу твою ауру – серенькая с голубизной, напоминает кролика, который хочет перетрахать дюжину крольчих.
– Чистая правда! – шмыгнул Васька. – Пойдем, Гаврила! За переводчика будешь.
– Почему бы и нет, – привстал он с толчка. – Но сперва о деле. У меня крупное дело. Перешло от папы Хозефины. Старика год как пришили – пац! – в лоб. Месяц назад дядю сбросили со скалы. Теперь я хефе – падрино.[10]
Странно было слышать подобные речи в тесной кабинке. Хотя, возможно, именно в таких местах и вершатся нежданные сделки века.
– Держу прямую связь с Меделлинским картелем, – продолжал Гаврила. – Хочешь, через полчаса достану десять кило пудры?[11]
– А тысячу? – брякнул Васька. – По оптовой цене. С дружеской скидкой.
Он вспомнил о Шурочкиных броненосцах. В каждого по килограмму! Уму непостижимо, сколько потянет такой на Арбате!
Гаврила снова опустился на толчок и вынюхал полоску для ясности. Но, видно, сделка века не умещалась в голове.
– Слишком крупно! Переговорю с людьми из картеля. Встретимся завтра в гольф-клубе.
– А теперь по бабам! – напомнил Васька.
– Конечно, конечно, – растерянно кивал Гаврила. – Только возьмем Хозефину с мальчиком.
Так и отправились по картонному маршруту – Гаврила Первый, потрясенный килограммами, вообще переполненный Васька и молчаливая Хозефина с временно запеленатым Гаврилой Вторым.
Свернув за отмеченный угол, они наткнулись на шеренгу удлиненных кожаных купальников. Было тихо и серьезно. Будто на тактических учениях отряда по борьбе с сексуальным терроризмом.
– За тот ли угол мы свернули? – оробел Васька.
– Выбирайте, господин! Девок много – ты один, – выдал вдруг Гаврила. – Это мой первый поэтический опыт на русском языке.
Опыт ободряет. И Васька отправился вдоль шеренги, покачивая головою, вроде бы принимая достойный в целом парад. Но оруженосца, лучшего из лучших, выбирать тяжело. На что в первую очередь глядеть? Глаза, губы или нос? Грудь или попа? Лодыжки или бедра? Подробности сбивали, уводили в сторону от сути.
«Вот Шурочка, – вспомнил Васька, – глядит на уши. Странно, конечно, но определенно. Была бы здесь, не раздумывал!»
– Знаешь, Гаврила, – осенило его. – Скажи им, Гаврила, – кто хочет со мной, шаг вперед!
Без задержки, как в хорошем старом фильме, когда политрук вызывал добровольцев, дамы шагнули единым строем.
«Не может быть, – подумал Васька, – чтоб все одинаково».
– Скажи им, Гаврила, – кто очень-очень – вперед!
И вновь черные купальники придвинулись. Лишь одна девушка осталась на месте. Потупилась и готова была разрыдаться.
– В чем дело? – спросил Васька. – Почему отказники?
– Не обращай внимания, – сказал Гаврила, укачивая Гаврилу Второго. – Это моя Хозя. Стесняется.
Васька махнул рукой:
– Пускай посчитаются. Шишел-мышел – и так далее! Есть на испанском считалки?
Дамы сбились в кружок, и Гаврила, тыча пальцем, бормотал заунывно – эники-беники-веники!
Над океаном, кажется, занимался рассвет, а считалка не кончалась. Пару раз Гаврила сбивался и начинал сызнова. Наконец, подвел к Ваське покорную Хозефину:
– Так распорядились боги! Можешь быть спокоен – проверена и обучена. Двадцать долларов, со скидкой.
– Прости, Гаврила, – это невозможно! Спасибо за все – до завтра в гольф-клубе! – И Васька потащил из распадающегося круга, как билет на экзаменах, первое, что подвернулось. И, едва ухватив, понял, что он счастливый. Именно такая мамзель мерещилась весь вечер!
У нее были глаза, нос, губы, грудь, попа, бедра и лодыжки. Словом, было все, включая легкое имя мамзели – Адель.
Об руку они вошли в тихий отель под вывеской «Гараж». Улыбнувшись привратнику, Адель повлекла Ваську по устланной ковром лестнице к маленькой двери, отворила своим ключом грациозно, как шкатулку с драгоценностями, и включила свет.
Никогда прежде Васька не получал такого светового удара. Ожидая полумрака, он внезапно очутился внутри тысячесвечной хрустальной люстры.
Потолок, стены, а кое-где и пол были зеркальными, что напоминало комнату смеха, с четырехспальной кроватью посередине.
Множество Васек и Аделей отображались в зеркалах, как воплощение ацтекской групповухи.
Публичность ошарашивала раскрепощенностью, которой Васька, при всех стараниях кролика Точтли, покуда не достиг.
– Асемос амор,[12] – сказала Адель, нежно улыбаясь. Помимо нее дюжина Аделей улыбалась со всех сторон на разные манеры.
В черных кожаных купальниках, похожие на опытных автомехаников, они окружили Ваську, будто побитый жизнью «запорожец» на техосмотре.
– Эрес тимидо?[13] – спросила Адель, проводя рукой по ширинке.
«Да-а! Впервые буду трахаться на иностранном языке», – думал, обмирая, Васька.
Обилие отражений сыграло странную штуку – он наблюдал происходящее немного со стороны, из зазеркальных прохладных глубин. Было забавно и добавляло остроты – чили, от которого все горело и набухало.
Как открывают задымивший капот автомобиля, еще не зная, в каком состоянии двигатель, так Адель мановением руки стащила с Васьки штаны. И театрально восхитилась:
– О! Муй бьен! Грандулон![14]
Так рыболов приветствует любую рыбку, будь она самых заурядных сикилявочных размеров.
Далее возникло любопытное несовпадение, какой-то распад, объяснимый разве что относительностью скорости света.
В одном зеркале Адель молитвенно опустилась на колени, широко раскрыв глаза и рот; в другом – повернулась аккуратной, розовой, как у Гаврилы Второго, попой, приняв позу спринтера на старте; в третьем – обхватила руками Васькины плечи, а ногами бедра, замерев, будто монтажница на столбе высокого напряжения; в четвертом – оседлала стул, удерживая под животом взъерошенную, как ананас, Васькину голову. В потолочном зеркале Адель вскинула ноги, как бы ожидая, – вылетит птичка или влетит. В напольном – простите, дыхание рвется, рука дрожит и слов уж нету…
– Пенетраме,[15] – пролепетала множественная Адель.
Но в лепете был приказ, который Васька по наитию исполнил – во всех смысловых оттенках.
И проникал, и насыщал, и влезал, и постигал! Правда, не осознавая. Сознание меркло и не отражалось в зеркалах.
По комнате струилась и перетекала из угла в угол чистая энергия, искажая пространство, отворяя какие-то доселе прикрытые дверки, из которых доносились вздохи, шепот, стоны и глубокий призывный вой. Адель даже затянула красивую песню: «Но паре, сиге, сиге!»[16]
И был припев – «Дуро! Мас дуро! Дуро! Мас дуро!»
Васька и не подозревал, что можно исторгнуть такое из нежной мексиканской Адели – половецкие пляски вкупе с полетом Валькирии и Сольвейг, приходящей на лыжах.
Зеркала резонировали, в них дробились Васьки с Аделями, принимая чудовищно-акробатические позы, разрешить которые было возможно только перейдя в невыразимо более сложную.
Казалось, вечность проникла в комнату – тысячелетия расползались по стенам. Так было всегда, так будет до скончания времен. И зеркала сохранят, как фрески Помпеи и Геркуланума, русско-мексиканское постельное слияние.
Кролик Точтли, в виде пухлого, развратного, солнечного зайца, восторженно скакал по зеркалам, высвечивая и разогревая Васькины с Аделью эрогенные зоны.
И в этот затянувшийся момент материальной активности, откуда ни возьмись, объявился дух Илий. От него веяло заоблачной свежестью, цветущими лугами, вообще невинной природой.
Он безмолвно завис над кроватью. Да и что, право, скажешь? «Перестань, Васька, как тебе не стыдно?» А чего стыдиться? Дело житейское… Дух Илий, как скромный ночной мотылек, трепетал в нерешительности, опасаясь распаленной плоти.
Хорошо зная Ваську, он все же не ожидал такого и беспомощно озирался духовными очами.
– Ну, дает! – оскорбился Васька. – Влетел без стука! Не стыдно ли виснуть над ложем любви? Иди-ка, ты к флоре и фауне…
Как порывом бурного ветра смело дух Илий. Лишь некоторое время слышался запах ежевики и лесного клопа, но потерялся. Вскоре разом распалось, потерялось все – слияние и ритм, и звуки. И поперли в комнату волосатые чубаски, препушистые крепускулы и лысоватые маюскулы.
Зеркала потускнели и дали пару долгих извилистых трещин. Углы подернулись паутиной. А на Аделиной попе вскочили два прыща – маленький и большой.
В довершение зазвенел будильник. Адель проворно, чуть прихрамывая на левую, чуть укороченную ножку, соскочила на пол.
– Се термино,[17] мани плиз!
Стоя косовато, набекрень, она протягивала лапку, покрытую довольно пышной, хотя, конечно, не такой, как у Пако, растительностью.