Ты помнишь, как Любовь откинуло к стенке? И руки её ослабли. Грязная твоя одежда оказалась на полу.
Потом, подбирая её, Люба тупо, бездумно ползала. Ползала, не поднимая головы. Но упала вдруг…
у ног Ботвич
— нелепо — некрасиво —
и замерла —
как — умерла…
— А Ботвич взирала на это с брезгливостью. Помню.
Жарко посверкивая парчовым кобыльим крупом, она переступила, перешагнула через Любовь… И расселась. И закурила.
— …Сигарета её была похожа на самшитовую дудку. Знаю странное благоуханье этого дыма, подвижного, как щупальца. В нём плавал запах сухой гвоздики и ещё какой-то пряной дряни. Душный вкрадчивый дурман, приводящий самцов в беспокойство. Как не помнить…
И дребезжащая цепочка из золотых насекомых поблёскивала под голой щиколоткой, когда она покачивала ногой, ухмыляясь…
— Вот дура, вырядилась ни свет, ни заря. Это же были вечерние духи! Сам дарил… И потом, золото — утром!? Парча!?. Кошмар. Изыск на грани вульгарности — вульгарность, граничащая с изыском. Ботвич всегда умела одеваться именно так… волнующе.
— Заплати ей. Санитарке. За то, что я дымлю здесь, в палате. Только не скупись, милый. И она не будет возникать. Хорошо?.. Ну, как ты?
— Не мог же я, в самом деле, заплатить Любе. Хотя Барыбин, озлившись, смеялся потом надо мной, когда я рассказывал ему про это,
— да — знала — Ботвич — прекрасно — знала — что — не — санитарка — была — около — тебя — уж — Любовь-то — жену — твою — она — высмотрела — зорко — хищно — сразу — загодя — заранее —
давным-давно.
— Я не вступился за тебя, Люба. Проклятое головокруженье. У меня была рассечена кожа на голове, я потерял много крови и… не сообразил, что происходит.
Промолчал.
255
Думал ли ты, как уничтоженная твоя жена брела потом домой — с этой перепачканной твоей одеждой в руках? И как жила — днями, ночами, на работе, дома, весной, зимой?
После встречи с той? С «женой»?
— …Но Люба не спросила меня ни о чём. Если бы она меня выслушала! Я всё бы уладил… Впрочем, она и без моих объяснений знала главное: я её не брошу.
Ты же пытался ей врать, что Ботвич — это малознакомая шизофреничка, преследующая тебя,
…пресыщенная сумасбродка, которая напридумывала себе невесть что и вот припёрлась нежданно-негаданно…
— Всё так и было. Это только блажь — блажь взбалмошной бабёнки, я говорил… Но Люба сразу уходила в другую комнату. Мне казалось, она пыталась это забыть и что — забыла… Я даже думал, она поверила тому немногому, что я успел… сообщить.
Ну — не — идиотка — же — она — в — конце — концов — твоя — жена.
— …Ты слышишь меня теперь?! Люба. Люба-а-а!.. Прости — я не выгнал её тогда же. Хотя и следовало… Но я ужасно разозлился на неё! На эту плоскогрудую суку, парчовую суку! Как — смела — она… Прости. Я растерялся. Всё было так неожиданно… Но пойми ты меня! От одного её дыма самая здоровенная, морально устойчивая голова пошла бы кругом! И потом… эта цепочка — блестела, звенела, змеилась. Золотые тараканчики так хитро перемещались, бегали под её щиколоткой –
— изумительные — блошки — мушки — мошки — вошки — ползали — звякали — двигались — как — живые —
а она всё качала, и качала, и мотала ногой! Бренчала назойливо — тонко, слабо, близко, близко…
…Я даже не заметил, когда ты поднялась с пола и ушла, Люба. Тем утром. А она осталась. Со мной…
Ты ушла молча.
Три года назад
ты ушла.
256
И год ещё всё было ничего. А потом Любовь узнала свой диагноз,
— смертельный — диагноз —
и никому не сказала о том. Она скрывала его два последующих года.
— …Очнись, Люба! Ну, изругай меня хоть раз в жизни! Мне будет легче. Не умирай так…
— С нами надо быть построже, Люба! — решительно укорил он вдруг её. — А ты не умела этого. Ты тоже в чём-то виновата. Отчитала бы меня, проучила! Есть жёны, которые даже бьют мужей по лицу, и ничего… А ты молчала, значит — потворствовала… Ты сама позволила мне так рас-пуститься,
— пуститься — во — все — тяжкие — позволила — мне — ты!
…Как же это просто — делать правую виноватой,
у смертного-то…
Но дальше он не рассуждал.
И уже только слушал гул,
сидя перед постелью молчащей жены
и раскачиваясь.
…Сколько времени раскачивался Цахилганов? Сколько времени молчала его жена?
Прикрикнул бы на него кто-нибудь сейчас,
— подвигом — самоотреченья — мол — вершится — чудо — чудо — воскрешения — умирающей — жизни —
потребовал бы кто-нибудь от него
хоть какого-то действия!
Но тишина стояла в палате.
257
— …Я бы пошёл теперь на это, Люба, — оправдываясь, заговорил Цахилганов сам — о чуде, вернее же — о бессмысленности его. — Оставил бы всё. Однако я боюсь, что это только игры перевозбуждённого раскаянья. А если мыслить здраво… Ну, отрекусь я от себя, прежнего, ради того, чтобы ты исцелилась. Останусь на нулях, очищенный для другой, чистой, жизни. Нашей с тобой. И ты, Любочка, начнёшь выбираться из болезни. Маловероятно, но — допустим: всё происходит именно так…
И что же дальше?! Да вот что: дабы не подохнуть нам, троим, от дистрофии, мне придётся, намыкавшись без работы, наняться рядовым инженером
к тому же Макаренко,
и делать то же самое, Люба,
но уже за нищенские копейки!..
Производство полезного разрушено, слышишь? Мы так порезвились, что производство полезного — разнесено вдребезги, его уже нет! Вместо этого налаживается всюду лишь производство не полезного, вредного…
В нашей жизни не осталось приличных средств к приличному существованью. Слышишь, пространство гудит от диссонанса —
мы — выпали — из — размеренности — интонаций.
Пространство гудит от диссонанса; оно враждебно человеку, потерявшему возможность быть человеком,
но зато обретшему полную возможность
быть животным,
быть всё более и более животным,
— мы — синкопа — туземная — животная — развязная — пляшущая — на — костях — прежних — ритмических — правильных — ударений — синкопа…
А в результате чуда самоотреченья мы очеловечимся
и… пропадём,
потому как жизнью правит ныне нарушение,
а не норма.
258
Голодная гибель уготована всякому,
дерзнувшему жить нормально
в ненормальном обществе.
И наша девочка, Люба, в итоге такого моего нравственного подвига самоочищенья, жертвенно пойдёт,
— ради — нас — же — пойдёт —
на панель,
туда, где спаивают, и осмеивают, и ставят фингалы обнажённые мужские зверо-люди, люди-звери — покупатели человеческого униженья.
На нищих девочках нынче не женятся!
Тебе нужно такое исцеленье, Люба?..
И увиделось Цахилганову, будто в чёрно-белом сне, как все они, трое, бредущие в обносках, вместе с праведным горемычным, бессловесным народом, заранее умерли — от покорности обстоятельствам, заживо…
И выхода нет. И входа нет.
Старая клетка обитания разрушена: она пуста…
Она стоит — пустая, незапертая, со сломанной скрипящей дверью — на том же месте, и летом в ней страшно свищет и завывает чёрный шелестящий ветер,
наметая в углах
холмы тёмной отработанной пыли
эпохи социндустриализации.
В старой сломанной клетке Союза
гудит пустое пространство…
Боже! Но разрушая одну клетку, мы неизбежно оказываемся в другой… Мировая, последняя, чугунная клетка нещадно нависла над человечеством, разрушившим свои национальные спасительные обжитые клетки.
— Спи, Любочка, — Цахилганов нервически зевнул. — Спи… Так будет лучше. Тебе. Мне. Всем. Самое лучшее теперь — спать.
Не просыпаясь.
259
Не взглянув больше на жену, он и сам лёг на кушетку, вытянувшись, сложив руки на груди…
Однако через время Цахилганов опомнился и попытался поджать ноги к подбородку, устраиваясь на боку…
Ему надо было свернуться и задремать,
словно в материнской благословенной утробе —
или словно упокоиться в древнем катакомбном захоронении — в позе внутриутробного младенца –
Сын — Божий — хотя — спасти — свою — тварь — отческих — недр — не — отступи –
но кушетка, однако, была слишком узкой,
и потому он замер,
неудобно уткнувшись лбом в стену…
Он спал,
хотя было ещё слишком рано,
и морщился от сильного гула пространства. Но тот
был вскоре вдребезги расколочен
сухой деревянной дробью.
260
В палату вбежала медсестра,
та самая, на стучащих каблуках,