Выпустив его гулять, я, как в тот раз, двинулся ему вослед.
Он шёл задумчиво и неторопливо, ведомый, скорее, привычкой.
Так, должно быть, утерявшие память, не зная зачем, возвращаются на улочку своего детства.
Не заметив, или не пожелав заметить слежку, кот пришёл всё к тому же дому.
Сколько в том подвале случилось драк у него. Сколько побед. Сколько страстей он пережил.
Мур встал у спуска в подпол.
Поднятый его хвост мелко подрагивал. Мур словно готовился к поединку, победа в котором была для него очевидна и предрешена.
Он был роскошен. Я любовался им.
С тем же царственным видом он вдруг развернулся и легко двинулся в направлении к нашему дому.
Он шёл – как Есенин, в последний раз увидевший Константиново. Как Борис Рыжий, навсегда миновавший улицу Титова. Как разведчик Исаев, спустившийся в порт Владивостока, чтоб отправиться в никуда.
Спустя неделю ему сделали ещё одну операцию: на веках.
Наутро он был совершенно здоров. Теперь он нёс свои глаза, как две сияющие свечи.
Жена снова сказала: отдай мне его.
Я не смог отказать жене. Однажды вечером она увезла Мура.
Это было уже в январе. Стояли озверелые холода. Исчезли птицы. Лес издавал такой резкий треск, словно под каждым деревом стояло по самоубийце с оледенелым пистолетом.
Следующим же утром заиндевелый Мур сидел у моего порога.
Он не держал на меня зла.
* * *
По двору нашего старого дома, хромая, ходила чёрно-бурая собака в редких рыжих пятнах породы тибетский мастиф: Кержак.
Здоровым он прожил только первый год своей жизни.
Потом выяснилось, что кости его рушатся, скелет разваливается, а задних ног почти уже нет, и мясо на них – мёртвое.
Он был приговорённый, завтрашний покойник; нам оставалось только дать ему снотворное.
Целый год в лучших клиниках страны врачи резали и пилили его – скорей, уже из чувства любопытства: а способна ли выжить тварь, которой жить не суждено? Размыкали и смыкали суставы, размещали внутри собаки металлические протезы и подшипники.
С тех пор в Кержака словно бы ударила молния, и осталась внутри.
Не утерявший ни слух, ни зренье, – он брёл по жизни словно бы оглохший и ослепший.
Боль существовала в нём всегда, как тихая адская музыка в мозгу.
Врачи и предположить не могли, что его терпенья хватит ещё хоть на полгода, – но он упрямо тянул жизнь, волоча её за собой, как плуг.
Едва начинались морозы – все металлические части внутри его лап леденели, доставляя ему натуральную муку.
Он с ужасом и бешенством смотрел на свои лапы, как на чужие и злые.
Отчаявшись, он начинал вылизывать заднюю ногу, где сустав был заменён железным штифтом.
Я то перевязывал ему эту лапу, то пытался отвлечь, то уводил пса в тепло и кормил досыта, чтоб он заснул и забылся, – всё без толку.
Однажды утром застал его умиротворённым: он выгрыз из своей лапы эту железную штуку, и она бессмысленно лежала рядом.
Мы купили её в Германии. Вместо неё мы могли бы купить автомобиль.
Я сел возле него. Он вскинул голову и посмотрел на меня скорей вопросительно, чем строго.
Рана посреди ноги зияла, но даже не она поразила меня.
Тронув шерсть на лапе ниже развороченного сустава, я в онемении увидел голую кость.
Шерстью были покрыты только сами пальцы на когтистой лапе, а выше, анатомически зримая, виднелась белая, лишённая жил, мяса и мышц, голень.
При этом Кержак вскочил! Вскочил и замахал хвостом! Призывая меня гулять!
Хотел было набрать нашего лечащего врача – знаменитого хирурга, который перебрал руками все суставы Кержака, – но испугался, что, едва он возьмёт трубку, я просто закричу звериным криком.
Скинул ему сообщение.
Он ответил, что вернётся с зарубежной операции через неделю, и сразу займётся Кержаком.
Я пошёл в свою комнату и лежал там пятнадцать минут.
Пёс время от времени стучал хвостом в коридоре, как лохматый поломанный метроном. Он призывал меня.
– Да пошёл ты, Кержак, – сказал я вслух, поднимаясь. – Чёртова кукла, мертвец, полоумец. Гулять так гулять.
Спустившись вниз, я надел ему ошейник и открыл дверь на улицу. Пёс весело выбежал во двор и закружился там в радостном танце.
– Ты натуральный кретин, – признался я, выходя следом.
Уложив его на камни двора, густо засыпал голую кость антисептиком.
Кержак воспринял мои действия невозмутимо – понюхал эту муку, и взглянул на меня: ну, теперь идём?
Он поднялся – и оголённую голень кое-как покрыла шерсть, сохранившаяся на тыльной стороне ноги.
– То, чего не вижу, того нет, – сообщил я. – Иначе вообще не знаю, как жить.
На прогулке Кержак шёл, подволакивая изуродованную ногу, но не жаловался, а привычно изучал сугробы и следы.
Он вообще никогда и ни на что не жаловался за всю свою жизнь.
– Пусть, – шептал я. – Пусть погуляет. Последняя прогулка.
…Хирург вернулся домой раньше запланированного срока, и мы, поспешно загрузившись в машину, умчались к нему на встречу в ночи.
Кержак помнил, что всякая такая поездка ведёт к очередным пыткам, к скользким больничным полам, к перевязкам, когда запёкшиеся бинты срезают с шерстью и кожей, к ночёвкам в нелепой клетке по соседству с издающим запах кошмара многочисленным калечным зверьём.
Хирург встретил Кержака как родного. Кержак его тоже узнал, но без радости.
В который уже раз врач осматривал пса, вытягивая и сгибая то, что и так едва держалось. И вдруг предложил:
– А давайте в этот раз ничего не будем делать.
– А кость? – спросил я.
– А она зарастает, – ответил он. – Выпишу вам кой-чего.
В обратной дороге Кержак, будто поддерживая меня, не спал.
Мы вернулись на рассвете, проехав за сутки полторы тысячи километров.
Он, похоже, и не надеялся вернуться. Выпущенный на волю, Кержак бросился на входную дверь, забыв, что она открывается наружу.
На другое утро, выйдя гулять, пёс увидел заведённую машину. Я прогревал её.
Кержак обескураженно сел.
– Нет-нет, никуда не едем, – поспешил я успокоить его.
Не слишком поверив мне, он вдруг сорвался с места и, на переломанных ногах, кинулся прочь по дороге.
…Только в полусотне метров остановился и, всё ещё недоверчивый, дождался меня.
С тех пор машину при нём я не заводил.
Заглушенной машины Кержак не боялся.
* * *
Белая мэм всегда ценила крупных собак: она умела с ними обращаться.
И вообще, какой женщине это не понравится – выйти на улицу с идеально выдрессированным псом невероятных размеров.
Нужно только уметь их дрессировать.
Она умела – это было её первой профессией.
Так и появился у нас алабай – щенок звериного мягко-коричневого окраса: такие только в дикой природе случаются. Гибкий, отзывчивый и чуть лукавый.
Имя он получил особое, словно бы ироническое – Тигл.
Щенок с детства был похож на тигрёнка, но давать псу имя огромной кошки показалось нам тогда безвкусным.
…Однажды, отправившись за грибами, мы выехали к деревне на другой стороне реки в десятках километров от нас.
Она выглядела пустынной и словно бы оставленной людьми.
Мы прошли её насквозь, но так и не увидели ни человека, ни дымка.
Почти все дома были бревенчатыми, немолодыми, но ещё крепкими. На окнах виднелись выцветшие занавески.
Лишь последний двор выдавал новых жильцов: окружённый высоким забором, он имел на крашенных в красный цвет воротах металлический вензель – навроде герба. Сам дом с улицы был не виден, однако чёрная крыша выдавала хозяйскую зажиточность.
Тигл шёл за нами. Он тогда уже вёл себя своеобразно. Щенок не отставал, не стремился убежать, но выглядел так, словно он сам по себе, и нас едва знает.
У последнего дома мы не простояли и минуты. Пора было возвращаться домой.
Жена окликнула Тигла, ища его глазами, и вдруг охнула: «Господи!».
Я оглянулся в тот миг, когда Тигл завизжал.