— Вранье! — спокойно сказал Яша.
— Чтоб я так был здоров!
— Здоров ты не будешь. Если человек верит в такую липу, он уже больной. Часов с камнями там было самое большее две пары — у Михоэлса и у того, который с ним полагался. У остальных — или штамповка, или — это уже в лучшем случае! — цилиндр. Что, я не знаю американцев?! Это же понтярщики почище тебя!.. Скоренько! — вдруг зашептал он. — Мусор! — быстро и тихо забеспокоился он. — Мы сидим и играем в карты! Но больного надо успокоить!.. — И, достав из жилетки карты, стал быстро тасовать их перед глазами отдыхавшего на траве Аркаши. При этом шухарной старик, глядя бедняге в лицо, запел с разными коленцами:
— Э-крутится-вертится
Шар голубой…
Вдали показалась фигура с походкой местного участкового. Аркаша, в ужасе следя за шулерскими руками, завел зрачки назад, как курица.
Э-крутится-вертится
Над головой…
Оттуда, где гробовое жилье упомянутого нищего, то есть из-за сарая, вышел сам нищий, интересуясь погодой и что будет тоже. В руке он держал граненый стакан кипятку и, всосав, как живоглот, воздух, мелкими глотками стал его запивать.
Крутится-вертится…
Крутится-вертится…
Хочет упасть…
Хочет упасть…
как порченая пластинка, заклинал старый пройдоха запрокидывающегося Аркашу, пока тот не простонал: «Всё… Уже… Хочу упасть… Вы за это ответите…»
Когда подошел участковый, Рая, Гриша и Яков Нусимович, поглощенные картами, совершенно не обратили на него внимания.
Участковый кашлянул и сказал:
— Здравствуйте, товарищи. Во что это вы играете?
— Здравствуйте, товарищ Колышев! В буру мы играем.
— Садитесь к нам, побуримся.
— А почему с женщиной, с товарищ Гагольц?
— А что ей еще делать? — послышался с травы обморочный голос. — У нее же красный флаг в амбразуре…
— Тогда, конечно… А что это товарищ Нисенгольц отдельно лежат?
— Он спит вечным сном на траву, — отозвался со своего места нищий. — Не будите его! — И, всосав воздуху, глотнул из стакана.
— А зачем же, товарищи, вы собрались группой именно у сарая? — спросил участковый, хитрый, но не безгранично.
— А мы инвалиду Отечественной войны помогаем расчищать противопожарную безопасность и устроить уголок стахановца, — сказала Рая.
— Стаха-а-ановца? А сами в карты режетесь…
— Так мы же греемся! Мы же ж ужасно застыли! Там же с зимы еще не прогрелось. Можете посмотреть, — сказал Яков Нусимович, тоже хитрый, но безгранично.
Участковый отворил сарайную дверь и поразился правдивости слов Якова Нусимовича. На лопатах, дреколье, досках и даже на усах будущего генералиссимуса, глядевшего с аккуратно сложенной и вертикально приставленной к стойке бывших весов газеты, сверкал тонюсенький иней.
Морозной пылью серебрилась большая паутина со всеми запасенными мухами, а сам паук, словно засахаренный, сверкал в ее центре, как пока еще не учрежденный орден Победы.
— Видите! Даже насекомыш дрожит, такой тут холод! — сказала, протискиваясь, Рая и придавила участкового к дверному косяку небывалыми своими «фудзиямами». — Садитесь! — она подставила милиционеру венский стул без донца, незаметно шевельнув метлу, к палке которой крепилась главная паутинная нить.
Паука затрясло.
— Ты мотри! — сказал участковый. — Как не прогрелось! — продолжал он, завороженный трясучим пауком, и ни с того ни с сего добавил: — А что товарищ Симкин здоров ли?
— Здоров, здоров! Про вас недавно спрашивал! — доверительным голосом сообщил Гриша и взял карты в зубы, чтобы почесать фантомную руку.
— А у вас тут ватрушкими пахнет! — заметил участковый.
— Мороз всегда пахнет или ватрушками, или херсонскими арбузами, или двадцатью пятью годами ссылки за Полярный круг! — строго произнес вторую за все время фразу старик Яша.
— Умно замечено! — согласился вконец обескураженный значительным тоном Якова Нусимовича участковый. — Пойду, что ли, навещу товарища Симкина.
— Передайте, чтоб непременно поговорил насчет второго фронта! Он знает с кем! — донеслось с травы.
— Мсье Гордон! — окликнул старик Яша нищего, и нищий сразу шагнул к заборчику. — Нате вам на сорок стаканов (он протянул два целлулоидных пакетика), но, пожалуйста, больше не выходите и воздухом глубоко не дышите. Для чахотки это хуже нет. Когда вы возьметесь за какое-нибудь дело, Гордон? Я тут слышал, один Михоэлс привез, кажется, пять тысяч пар часов с браслетками, но штамповку. Почему бы вам на него не поработать? Ах какой у вас был магазин на Сухаревке! Вот со своим гуталином Шапиро, а вот — вы. И эта ваша реклама: «Только у Гордона около шестьдесят минут в час». И тикало.
— Теперь вжэ ни у кого не тикает! Что было, то сплыло! — сказал нищий, быстро взял пакетики, незаметно всосал маленько воздуху и, уходя, солидно уточнил: — Есть товар, вы говорите? А этот Михоэлс, между прочим, не с Риги?
Когда сцена очистилась от ненужных персонажей, старик сказал:
— Рая, возьми себя в руки, Гриша, возьми себя в руку, а ты возьми меня за швонц, и пора уже фасовать дульцин. Но это в десять раз сильней сахарина, и у нас его килограмм, а сейчас почти два часа дня, и в каждом часу около шестьдесят минут. Как у Гордона с Сухаревки.
Дульцин был розовый, а воздух — приторный. Паук Симкин к вечеру, когда дульцин пошел к концу, несколько повредился в уме и стал выделять розовую паутину, которую скрытно сматывал третьими задними ногами в маленькие моточки. Как видно, на продажу…
Теперь наши весовщики часто выходили подышать, но воздух на значительном пространстве вокруг был немилосердно сладок, так что особого облегчения ждать не приходилось. Нельзя было и оставлять работу. Поэтому, несмотря ни на что, ее закончили, а когда уходили и, заслюнив свечку, сказали «чтоб он сгорел, этот сарай!», в сарае было уже темновато, паук с паутиной больше не блестели, а будущий генералиссимус вместе с газетой повалился лицом на стол.
Наступил вечер, сделалось сумеречно и, как полагается в таких случаях, прохладно. В сарае прохлада ощущалась сильней, и оцепеневший паук, забывшийся и задыхающийся, очнулся и вознамерился заесть пережитое. Ему страшно захотелось соленого, и он пошел на медленных ногах к пойманной утром мухе. Но там его ждало разочарование: во-первых, добыча еще позванивала, во-вторых, куснув ее, он почувствовал тухлый привкус свалки, ибо муха была свалочная. Паук же, привыкший к превосходным мухам с мясникова двора, свалочных не выносил. Однако, как ни странно, Симкин нашел в противной ее затхлости вкус и решил: «Пусть это будет как сыр-рокфор. Я ее съем».
Похожий на паука старик Симкин, о чем-то оповещенный участковым, все свои несметные деньги перепрятал за одно из чердачных стропил, и там после отцовой смерти, а заодно и после денежной реформы их обнаружит его сын и ахнет, поняв, что сыновняя его скудная молодость, единственная в жизни и уже прошедшая, могла быть совсем другой, знай он, откуда таскать бумажки, лежащие теперь целыми кучами, дурацкие, как керенки или украинские деньги.
Полный сарказмов, ехидства и каверз, драгоценный наш Яков Нусимович, придя домой, будет отмываться, сморкаться, харкать, булькать, запрокинув голову, горлом, затем в подобающем виде предстанет Богу и помолится, а его младший сын, еще школьник (у такого старика!), станет унимать жену Якова Нусимовича, которая весь вечер будет жрать мужа. А Яков Нусимович вскипятит сам себе чаю и с осколочком кускового сахару, потому что остальной, какой есть, отдают мальчику, выпьет на глазах притихшего и удивленного таким искусством сына четыре стакана чаю, и будет впечатление, что осколок совсем не убавился, а что обслюнилось, к завтраму высохнет, и с кусочком этим можно будет еще пить и пить.
Яков Нусимович пьет чай и обдумывает, как расторговать двухграммовые пакетики, неотвратимым разновесом для которых может получиться, как было сказано, разновес девятиграммовый.
Однорукий Гриша весь вечер, а потом — полночи станет чесать несуществующую руку, и она будет ужасно зудеть, а он станет прямо извиваться и даже бить по ней кулаком, но руки-то нету, и левый кулак его будет то мимо ударять, то по воздуху пролетать. И Грише начнут приходить в голову глупые ночные мысли: мол, вдруг это чесотка? Но он, конечно, спохватится и нахмурится, потому что руки-то нет, и что самое неприятное — не будет, и, только вспоминая, как Аркаша волок гирю, Гриша счастливо заулыбается, а если станет думать, какие Манины дочки внизу лохматые брюнетки, то вместе с неописуемым мужским весельем вспомнит и незабываемый запах тухлой рыбы.
Помните, что сказала Рая, когда один раз возвратилась? Сахарин плохо подействовал на нее, как на женщину. А она, из-за кое-каких недомоганий, чрезвычайно опасалась за свой цикл, потому что ждала с войны мужа и опять хотела ему нравиться, тем более что уже несколько детей у них было.