Горчик терпеливо переждал желание. Это он тоже умел. Научился, за годы завязки. Знал, это просто. Проще, чем поддаться.
— Вот. Стал головой крутить, думаю, та куда ж делся. Главное, тихо вокруг. сверху шумки всякие, обычные. А тут тишина и только вода под скалой плескает, ухает и снова плескает. Нет звуков. Короче, полез я в воду, снова. Накровил там, наверное, но в воде ж, боли нет, руки вроде двигаются. Камень обплыл, и с другой стороны его и увидел. Там луна, за камнем, не тень, а луна. Светит на лицо, а глаза открыты. Знаешь, ляля моя, я ведь до того никогда мертвых и не видал, только в гробу на похоронах, ну в кино еще. В гробу там какие глаза, видно — лоб серый, или подбородок острый. Цветы кругом навалены. Плачут все. Люди кругом. А тут — один я. Он лежит, руки раскидал, рубаха набок съехала. Смотрит вверх, а через лицо, я не понял, чего там думаю, шевелится. А то вода. Волна идет, мягкая такая, через глаза перетекает. И обратно. Вот я понял, он умер уже. Так что, я подплыл близко совсем. И стал его на камень вытаскивать. Повыше.
Он усмехнулся, вспоминая. Ромалэ был тяжелым и неудобным. И глаза черные совсем. Горчик его материл, потому что никак не получалось, чтоб из воды вверх, и тот на него сваливался, утапливая. Пришлось вылезти сперва самому и, расклещившись в неровном камне, тянуть. Как ту репку. Тянул, поправлял, слезая пониже, потом снова тянул. Пока всего на край не выворотил. Потом тысячу раз думал, почему не бросил. И проблем было б меньше, конечно. Упал. Шел и упал, бухой. Ударился. Свалился и утоп. Утром нашли. Несчастный случай… Ночами, в камере, закинув руки за голову и глядя на тусклый неоновый свет, который не выключали, думал. Понимал, можно соврать себе, что только спасти хотел. Будто совсем-совсем добрый, настоящий такой. Вытащить врага и попытаться вернуть к жизни. Но какой-то частью это было враньем. Не было мыслей и желаний никаких не было тогда. Волочил бездумно, потому что как глядеть, в черные мертвые глаза, уставленные в лунное небо. А после больше всего хотел связать концы веревки, что неумолимо расхлестались, вернуть совсем недавнее прошлое, в котором они враги, но — живы. Как-то склеить. И наклоняясь над мертвым лицом, полускрытым мокрыми черными волосами, дергая вялые плечи и с размаху отбивая ладонь пощечиной, понимал, оно все равно случилось, это дурное настоящее. Его не изменить.
— Я даже искусственное дыхание попробовал там что-то. Ну как умел. Правда, быстро понял, поздно. Я думаю, он сразу умер, виском шибанулся. И… все. А потом я сел и сидел рядом. Показалось, долго. Не знаю, сколько. Когда уже уплыл к берегу, выбрался там, далеко, и полез наверх, все еще ночь была. Прям, темнота, под скалами вообще черно, рукой трогал, где идти. Там и подумал, наверное, надо было вниз его, снова. Чтоб в воде был. Потому что найдут, сразу ж поймут, чего лежит высоко, может, кто тащил его туда. Ну, я думать сильно не мог, но помню, была мысль. Даже встал, не сразу ушел, ждал, смогу вернуться или нет. И не смог.
Под ингиной ладонью мерно билось сердце. Не частило, и она, прижимаясь, подумала, да сколько же раз он внутри себя видел это и сколько раз крутил, поворачивая так и эдак. Думал.
— Думал, — эхом отозвался Горчик, но говорил о другом, — ты меня ждала. Я знал, что к вечеру мне надо к тебе. Ни о чем уже не мог думать, только вот о том, что я обещал. Прийти. Я там рубаху постирал. А пешком шел уже к трассе, там долго ж. Утро, жарко стало. Меня пару раз подвезти хотели, да я решил — уйду подальше. На какой-то заправке аптека, пластырь купил. И в степи сел, перевязался. Пока то се, время идет быстро, прям. Но я рано приехал, светло еще было. И понял, мне нельзя, к тебе. Ты…
— Да, — сказала Инга, — я красивая, умная, а ты Горчик, полный дурак.
— Угу. Это и думал. Лазил там по лесу, решал, аж голову чуть не порвал себе надвое. Как тот волк, хоть садись и вой на луну. Потом из-за веток смотрю, окно засветило. Неярко так. В общем, еще ждал, все уговаривал себя. Вот думаю, она там побудет и плюнет, скажет, та ну его, козла. А оно блядь светится и светится. Ночь уже! А ты там сидишь, ждешь. Я к окну пришел. Сбоку занавеску подвинул чуть-чуть. А ты спишь. На боку и коленки согнула. И лицо… такое потерянное, и такое живое совсем. Я еще постоял, снаружи. Стою и себе — скотина ты Горчик, полный распоследний идиот. Тебя ведь ждет, а ты кто теперь? За убийство можешь сесть, ну не сесть, все равно, КПЗ, допросы, свидетели. Суд. Тебе что ли, такая жизнь? Чистая девочка, умная, и Вива твоя — такая вот царица, вроде жизни грязной вообще никогда не видала.
— Угу. Много ты знаешь.
— Солнце мое родное, мне ж было — только вот восемнадцать стукнуло. И так дурной, а еще пацан совсем. Что я там понимал?
Он замолчал. Снова там, в жаркой полной неяркого света и ошеломительного запаха полыни комнате, где сидел и смотрел, и тут она проснулась. И ничего не смог сказать и сделать, потому что слушала, кивала и — взяла его, отдавая себя, как и хотела. Смеясь от счастья. Тогда вот понял, как его любят. А никогда так.
Держа свою руку поверх ее тихих пальцев, снова попытался мысленно изменить прошлое, выдумать какой-то другой путь, в котором они после смерти Рома были бы вместе. И снова не сумел согласиться, с тем, какая ей была в нем роль. Ждать, писать ему, носить передачи, а после, когда вышел…
— Не-ет.
— Что? — она прижималась, и он не замечал, целовала его неподвижное плечо, тоже не двигаясь, укладывая поцелуи там, куда получалось коснуться губами.
— Ничего, моя цаца. Я так. Я тут подумал. Люблю я тебя. Может, если бы поменьше, а так…
— Вот незадача, — шепотом согласилась она, — я тоже подумала. Если бы я поменьше, наверное, можно было бы все повернуть по-другому. А так…
Он сел, сгибаясь над согнутыми коленями, и она села рядом, обхватывая его поясницу. Прижала ухо к спине и голос его раздавался в ухе, гулкий и странный, будто кто-то другой заговорил вместо ее Сережи.
— Я много думал. Было время подумать, чересчур его. Думал, где надо было все поменять? Откуда? Вот с нашего уговора о правде? Или раньше? И все вертался к самому детству. Никак не выходило, чтоб поближе к нам, понимаешь? Ну, четвертый там класс, пятый. Когда еще только начали меня таскать, в ментовку, когда я убегал и ездил черти куда. Воровал на вокзалах. А ты не знала, да? Ну, всяко там было. Ты пойми. Если бы я случайно вляпался, так бывает, живет человек и вдруг обана — тюрьма. Или — сума. Трагически. А я шел к этому, я ту жизнь просто жил. Потому долдонил тебе, что разные мы. Вот Нюха, к примеру. Кругом она извозилась, бедная девочка, но у нее оправдание — не помнит, болезнь, и название ж наверняка есть мудреное, и лечат. Что?
— Ангел она, — сказала Инга, — от этого если таблетками, то одно горе.
— Ну, я не знаю. Тебе видней. А я вот. С самого детства, и потом… Можно, я тебе не буду все рассказывать? Боюсь я. Бросишь меня, сама.
— Серенький. Расскажешь. Потом. Главное, насчет Ромалэ. Я же правда, думала, ты его убил. Черт, все это время!
— Дура моя Михайлова, любимая моя дура. Самая умная, самая красивая. Как это — взять и убить человека? Нельзя.
— И никогда не хотел?
— Хотел, — согласился Горчик, подтаскивая ее к себе и укладывая головой на ноги, чтоб видеть серьезное и мягкое внимательное лицо, — но то просто злость, и я это знал. А убить — нет.
— Нюша сказала, ты хороший. Сказала, вы может, думаете про него что-то, но нет, он хороший. Серый, она откуда знала? Почему я, с моей любовью, думала про тебя страшное, а она нет?
Горчик пожал плечами, и они блеснули загаром, рисуя мышцы. Инга тут же отвлеклась, но себя внутри одернула. Разговор серьезный, а она.
— Сама говоришь — ангел. Наверное, она видит не так, как мы, по правде видит, а не болезнь это. Я думаю, болезнь, это когда она пытается стать, как все. Ты чего улыбаешься? Тебе лучше, да? Уже не боишься?
— Я…
— Я не понял. Нет, кажется, понял. Видишь, у меня вот просто понять, а тебя поди разбери.
Она подняла руки к его скулам, тронула пальцем губы.
— Но ты разобрал. Ты правильно понял. Иди сюда.
— Ты меня внимательно слушаешь, детка?
Инга кивнула. Извинительно посмотрела на сидящих у байды мужчин и пошла по прибою, дальше и дальше, обходя детей и парочки в мелкой воде.
— Да. Я слушаю, ба.
— Ты одна сейчас? Олеженька ничего не сказал толком, а сама не хочу встревать, у них там свои молодые дела.
— Ты моя золотая Вива, молчишь, как партизанка, а скучаешь ведь.
Вива, далеко в Керчи, стоя на старой крепостной стене, рассмеялась, прижимая к уху мобильник. Ветер с пролива дернул широкий подол, и она ухватила его рукой, прижимая к бедру.
— Ждала, когда соскучитесь сами. Ты не ответила мне.
И Инга, снова на качелях времени падая в прошлое, повторила свои же слова, сказанные когда-то Виве:
— Мы тут с Сережей. Горчичниковым.
И замолчала. На другом конце невидимой нитки, что связывала двух женщин, молчала Вива. А потом, вздохнув, снова засмеялась.