Через год после отъезда из Буэнос-Айреса она приехала в Мехико, сняла квартиру в колонии[78] Микскоак и принялась ходить по редакциям в поисках переводов. Ей удалось получить в издательстве «Хоакин Мортис» перевод романа Беккета, и она еще боролась со стихийной музыкой первых страниц, когда почувствовала резкую боль, словно от ожога, в центре мозга, и ее поразили слепота, глухота и немота, как мать в «Молой»[79]. Она почти не могла двигаться. Сделает шаг, и страшная боль приковывала ее к полу. Она думала (хотя в редкие минуты просветления, которые у нее еще бывали, она больше не говорила «я думала»), несмотря на все, она думала, что ее жестокий недуг связан с высоким местоположением Мехико, с его вулканами, перепадами температуры, тоской изгнания, и к врачам не обращалась. Она решила, что несколько дней, проведенных в постели, и полдюжины таблеток аспирина в день ее спасут. Но в постель она «легла умирать. У нее было заражение золотистым стафилококком. Началась цепочка скоротечных болезней: гнойный менингит, пиелонефрит, острый эндокардит. За одну неделю она стала другим существом, израненным жестокостью мира. Ее пожрала ужасная смерть.
Некоторое время мы молчали. Я наливал коньяк и пролил несколько капель на сорочку. Руки мои двигались неловко, мысли витали в другом месте, в другом времени, а возможно, и в другой жизни. Я догадался, что Эмилио уже хочет уйти, и взглядом умолял его остаться еще. Я услышал, как он говорит:
— Почему мы все кружим вокруг да около? Расскажи мне об Эвите.
Почти целый час я говорил безостановочно. Я рассказал ему все, что вы уже знаете, а также то, чему еще не нашлось места на этих страницах. Я обратил его внимание на загадку цветов и свечей, которые воспроизводились, точно были еще одним чудом с хлебами и рыбами. Изложил всю цепь случайностей, позволивших мне найти Йоланду и узнать о долгом лете Куклы позади экрана «Риальто». Я сказал, что, по-видимому, тело было перевезено из кинотеатра в дом Арансибии, где пробыло еще месяц.
— Именно Арансибия стал виновником наихудшей из трагедий, — сказал Эмилио. — Ты газеты просматривал?
— Я прочитал их все: газеты, биографии, журналы, восстановившие via cruces[80] трупа. Когда тело Эвиты в 1971 году возвратили Перону, были опубликованы кучи документов. Насколько я помню, об Арансибии не упоминает никто.
— А знаешь, почему никто не упоминает? Потому что когда в этой стране невозможно объяснить какое-то безумие, предпочитают считать его несуществующим. Все от него отворачиваются. Ты видел, что делают биографы Эвиты? Всякий раз, как они спотыкаются о сведения, кажущиеся им нелепыми, они их не излагают. По мнению биографов, у Эвиты не бывало дурных запахов, повышенной температуры, нехороших поступков. Она для них не была человеком. Лишь двое журналистов иногда опускались до ее интимной жизни, да ты их, вероятно, не помнишь: Роберто Вакка и Отело Боррони. Они опубликовали свою книгу в 1970 году — представляешь, сколько уже воды утекло. Книга называлась «Жизнь Эвы Перон. Том первый». Второй так и не появился. На последних страницах, помнится, они посвятили абзац драме Арансибии. Пишут о неподтвержденных версиях, о слухах, которые, быть может, недостоверны.
— Достоверны, — перебил я его. — Я это проверил.
— Конечно, достоверны, — сказал Эмилио, обкуривая меня еще одной мексиканской сигарой. — Но биографов они не интересуют. Эта часть истории от них ускользает. Им не приходит в голову, что жизнь и смерть Эвиты неразделимы. Меня всегда удивляет, что они так скрупулезно излагают сведения, никого не интересующие, например, список романов, которые Эвита читала по радио, и в то же время оставляют незаполненными некоторые элементарные пробелы. К примеру, что произошло с Арансибией, Психом? История поглотила его. Что делала Эвита в тот темный промежуток между январем и сентябрем 1943 года? Она словно бы испарилась. Не выступала нигде по радио, никто ее в эти месяцы не видел.
— Ну, не надо также преувеличивать, че. Откуда, по-твоему, было им брать сведения? Не забывай, что в это время Эвита была жалкой второстепенной актрисой. Когда на радио ей не давали работы, она выкручивалась как могла. Я же тебе говорил о фотоснимках, которые парикмахер Алькарас видел в киоске вокзала Ретиро.
— Если начинаешь искать, всегда находится свидетель, — упорствовал Эмилио. Он поднялся и пошел налить себе еще коньяку. Я не видел его лица, когда он сказал: — Короче говоря, я был знаком с Эвитой в эти месяцы 1943 года. Я знаю, что тогда произошло.
Этого я не ожидал. Уже больше пятнадцати лет я не курю, но в этот миг я почувствовал, что мои легкие с самоубийственной жадностью требуют сигарет. Я сделал глубокий вдох.
— Почему ты об этом никому не рассказал? — спросил я. — Почему не написал?
— Сперва не решался, — сказал он. — Попробовал бы кто рассказать подобную историю, ему пришлось бы бежать из страны. Потом, когда уже можно было, у меня пропала охота.
— Не жди от меня пощады, — сказал я. — Ты мне все расскажешь сейчас же.
Он остался у меня до рассвета. Под конец мы настолько устали, что уже переговаривались знаками и односложными репликами. Когда он кончил рассказ, я проводил его в такси до его дома у парка Сентенарио, увидел, как просыпаются ископаемые в Музее естественных наук, и попросил шофера разбудить меня в районе Сан-Тельмо. Но уснуть я не мог. Я не мог спокойно спать все это время до нынешней минуты, когда наконец добрался до места, где могу повторить эту историю, не боясь исказить ни тон ее, ни детали.
Было это в июле или августе 1943 года, сказал Эмилио. Шестая армия фон Паулюса начинала долгую осаду Сталинграда, фашистские заправилы голосовали против Дуче в пользу конституционной монархии, но судьба войны была еще не ясна. Эмилио метался от одного издательства к другому, и от многих любовных связей разом к отказу от всех них. В ту зиму он познакомился с бездарной актрисой по имени Мерседес Принтер, и она наконец приучила его к оседлой жизни. Она не была фантастической красавицей, сказал Эмилио, но выделялась среди других женщин тем, что заботилась не о нем, а о себе самой. Ей только и надо было что танцевать. Каждую субботу она отправлялась с Эмилио по всем кабачкам и клубам их района, где Флорентино шлифовал свой тенор в мехах аккордеона Анибала Троило[81] и где оркестр Фелисиано Брунелли закручивал такие вариации фокстрота, что разбудил бы мертвых. Мерседес и Эмилио говорил о пустяках, слова для них не имели никакого значения. Важно было лишь одно — чтобы жизнь текла, как тихий ручеек. Порой Эмилио, который тогда работал в «Нотисиас графикас», развлекался, объясняя Мерседес остроумные комбинации различных шрифтов; она расплачивалась за эту техническую абракадабру, рассказывая о поправках, которые в последнюю минуту либреттист Мартинелли Маса делал в диалогах «Несчастья», модного радиоромана. Наедине они говорили обо всем, исследовали с фонарями туннели тела, обещали друг другу любовь только в настоящем, ибо, как говорила Мерседес, понятие будущего гасит всякую страсть: завтрашняя любовь — это никакая не любовь. В одну из таких бесед на утренней заре Мерседес ему рассказала про Эвиту.
«Уж ты как хочешь, а мне ее жалко, — сказала Мерседес. — Она слабенькая, болезненная, я к ней питаю симпатию. Знаешь, как мы подружились? Мы обе играли в „Росарио“. Делили не только мужчин, но и еду, и комнатку, в общем, все, но почти не разговаривали. Она была занята своими делами, я — своими. Ее интересовали импрессарио, мужчины богатенькие, пусть даже старые и пузатые, а мне больше нравилось танцевать милонгу. Ни у нее, ни у меня лишнего песо не было. Один мой друг подарил мне шелковые чулки, так я их берегла как сокровище. Ты не можешь себе представить, что такое чулки из настоящего шелка, — дунешь на них, и они рвутся. И вот однажды вечером они у меня пропали. Мне выходить на сцену, а я их не нему найти. Тут появляется Эвита, вся такая накрашенная. Че, ты не видела моих чулок? — спросила я. Извини, Мерседес, я их взяла, говорит она. Мне захотелось ее убить, но когда я посмотрела на ее ноги, я не узнала своих чулок. На ней были чулки дешевые, простые. Ты ошиблась, это не мои чулки, говорю я. А твои у меня вот здесь, отвечает она и показывает на бюстгальтер. Грудки-то у нее были маленькие, из-за этого она комплексовала, вот и использовала мои чулки как заполнитель. Сперва я ужасно обозлилась, но потом одумалась и давай хохотать. Она показала мне чулки. Они были совсем целые, без единой затяжки. Обе мы вышли на сцену смеясь, и публика не понимала, чему мы смеемся. И в дальнейшем мы часто виделись. Она приходила в мой пансион выпить мате, мы болтали часами. Славная девушка, но очень замкнутая. Теперь она поправляется после затяжной болезни. Ходит такая грустная, унылая. Почему бы тебе не пригласить какого-нибудь друга? Мы бы вместе могли пойти куда-нибудь. Эмилио пригласил какого-то хирурга с напомаженными волосами, твердым воротничком и в шляпе, который коллекционировал фотографии артистов. Он заранее примирился с тем, что вечер будет убит попусту, сказал он мне, один из тех вечеров, после которых чувствуешь сухость и пустоту. Если бы не то значение, какое эти события приобрели впоследствии, Эмилио обо всем бы забыл. Он ведь не знал — не мог знать, — что со временем эта девушка станет Эвитой. Также и Эвита этого не знала. Бывают у истории подобные ловушки. Если бы мы могли себя увидеть внутри истории, сказал Эмилио, мы бы ужаснулись. Истории бы не стало, потому что никто не захотел бы пошевельнуться.