Встречу назначили в кафе «Мунич» на южном берегу. На Эвите была диадема из белых цветов и густая вуаль до кончика носа. Эмилио она показалась пошлой, бесчувственной даже к собственной болезни и беде. Больше всего его поразила в ней, сказал он, белизна кожи. Кожа у нее была такая белая и прозрачная, что видны были все узоры вен и, казалось, все извивы мысли. В ней не было ничего физически привлекательного, сказал он, никакой магнетической силы — ни доброй, ни злой.
По другую сторону улицы, за рядом тополей и бобовых деревьев, находился мол, от которого одинокий мореплаватель Вито Думас год назад начал свое кругосветное плавание на «Лег II», паруснике десятиметровой длины. С часу на час город ожидал его возвращения. Хирург, следивший за бесконечными схватками Думаса с муссонами Индийского океана и пенными горами мыса Горн, пытался заинтересовать Эвиту описаниями режущих ветров и шквала с градом, с которыми сталкивался мореплаватель за триста дней непрерывного одиночества, но она слушала его с отсутствующим взором, точно хирург говорил на каком-то чужом языке и звуки его слов падали куда-то далеко, в невидимую реку за противоположным тротуаром.
Мерседес захотела танцевать, но Эвита, казалось, была равнодушна ко всем желаниям — и чужим, и своим собственным. Кивнув, она ответила: «Потом, чуть погодя», не двигаясь с места, охваченная какой-то заразительной грустью. Она воодушевилась лишь тогда, когда Эмилио предложил отправиться в «Фантасио» на улице Оливос, где каждый вечер собирались продюсеры «Архентина соно филм» и модные актрисы.
Ни на единый миг, сказал Эмилио, у него не было ощущения, что Эвита то беззащитное существо, о котором рассказывала Мерседес. Скорее она казалась ему одной из тех уличных кошек, которые выживают, несмотря на холод, голод, жестокость людей и прихоти природы. Когда они пришли в «Фантасио», она осталась сидеть за столом, наставив щупальца, высматривая, кто с кем сидит, и убеждая Эмилио познакомить ее с кем-нибудь. Он повел ее за руку в угол, где продюсер Атилио Ментасти ужинал с Сиксто Пондалем Риосом и Карлосом Оливари, второстепенными поэтами и удачливыми либреттистами радиороманов. Я был давним другом всех троих, сказал Эмилио, но мне было неловко появляться перед ними вот так, с этой никчемной бабенкой. Я был сильно смущен и представил ее, заикаясь:
— Эва Дуарте, амплуа инженю на радио.
— Какая я тебе инженю, че, — поправила она меня. — На радио Бельграно со мной уже заключили контракт как с примой нашей труппы.
Она хотела было сесть за этот чужой стол, однако Ментасти, человек ледяного нрава, остановил ее:
— Я с тобой, крошка, уже поздоровался. Теперь проваливай.
Молния ненависти блеснула в глазах Эвы, рассказывал Эмилио. С тех пор как она приехала в Буэнос-Айрес, ее оскорбляли и унижали столько раз, что она уже ничему не удивлялась: она копила в памяти длинный перечень обид, мечтая раньше или позже отомстить за них. Оскорбление, нанесенное Ментасти, было из самых тяжких. Она никогда его не простила, она никого не желала простить. Если Эве удалось стать кем-то, сказал Эмилио, так это потому, что она поставила себе правилом не прощать.
Они прошли обратно по залу, который теперь заполнили пары. Оркестр играл фокстрот. Увидели Мерседес в обнимку с хирургом на дальнем конце зала. Она танцевала задорно, весело, прислушиваясь только к огню в своем теле. Эвита же, напротив, вернувшись на место, даже рта не раскрыла.
Эмилио не знал, что делать. Он спросил ее, не грустит ли она, на что она, не поднимая глаз, ответила, что женщины всегда грустят. Быть может, сказал Эмилио, она со мной и не разговаривала. По прошествии стольких лет тот вечер для него был скорее воображаемым, чем действительно бывшим. Парочки танцевали на свободном месте в полутьме под звуки Гершвина и Джерома Керна. Слышался шелест платьев, шарканье туфель, гул голосов. В этом смутном шуме и гомоне внезапно прорезался голос Эвиты, которая, видимо, следовала за ходом своих мыслей:
— Как бы вы поступили, Эмилио, если бы Мерседес забеременела?
Вопрос был для Эмилио настолько неожиданным, что он не сразу понял его смысл. Оркестр играл «The Man I Love»[82]. Хирург раскачивал Мерседес, словно ее тело было из тюля. Пондаль Риос курил гаванскую сигару. Эмилио вспомнились (то есть через полвека он сказал, что в этот миг вспомнились) садистские стихи Оливари[83]: «Всего приятней мне видеть твое гибкое тело, когда оно наслаждается под моим бичом».
— Я повел бы ее сделать аборт, а что? — ответил он рассеянно. — Сами понимаете, оба мы никак не годимся на то, чтобы растить ребенка.
— Но она могла бы родить ребенка так, чтобы вы не знали. Как бы вы поступили, если бы она родила? — настаивала Эвита. — Я вас спрашиваю, потому что никак не могу понять мужчин.
— Почем я знаю. Странные мысли приходят вам в голову. Думаю, мне было бы приятно видеть моего ребенка. Но Мерседес я бы уже никогда не захотел увидеть.
— Таковы мужчины, — сказала Эвита. — Они чувствуют по-другому, не так, как мы, женщины.
Разговор этот возник без всякого повода, но в полумраке этого заведения, именовавшегося «Фантасио», похоже, все было сплошным сумбуром. Оркестр удалился, хирург вместе с Мерседес вернулись за столик. Эвита, вероятно, дожидалась их — она перестала разглаживать себе юбку, как конфузливая девочка, и сказала:
— Я пойду. Не хочу портить вам вечер, но я себя неважно чувствую. Не надо было мне сюда приходить.
И это было почти все, рассказывал Эмилио. Мы ее проводили в ее квартиру, которую она снимала в переулке Сеавер, и отправились с Мерседес в плохонький отель на Авениде-де-Майо, где я в эти годы обитал. Мы разделись, и я заметил, что Мерседес какая-то отчужденная. Вероятно, она и я, мы приближались к концу, сказал Эмилио, хотя до разрыва протянули еще больше года. Вероятно, она была обижена за то, что мы с ней не протанцевали ни одного танца. В ту пору я уже отказывался ее понимать — признаюсь, и тогда не мог, и теперь не могу понять ни одну женщину. Я не знаю, что они думают, не знаю, чего хотят, знаю только, что они хотят противоположное тому, что думают. Она села перед трельяжем, стоявшем в том отеле, и принялась снимать макияж. Это всегда означало, что любовью заниматься мы не будем и, погасив свет, повернемся спиной, даже не коснувшись друг друга. Протирая себе лицо ваткой с кремом, она словно невзначай сказала:
— Ты, конечно, даже не понял, в какой беде, в каком отчаянии теперь Эвита.
— Какое там отчаяние, — возразил Эмилио. — Она чокнутая. Спрашивала меня, как бы я поступил, если бы ты забеременела.
— Ну и как бы ты поступил? Что ты ей ответил?
— Да не помню, — солгал Эмилио. — Женился бы. Сделал бы тебя несчастной.
— Она была беременна, — сказала Мерседес. — Эвита. Но проблема была не в этом. Ни отец, ни она не хотели ребенка. Он — потому что уже был женат, она — чтобы не губить свою карьеру. Проблема была в том, что аборт кончился катастрофой. Ее всю искромсали. Повредили дно матки, связки, фаллопиеву трубу. Через полчаса, когда она еще была вся в крови, начался перитонит. Пришлось срочно класть ее в клинику. Больше двух месяцев прошло, пока она поправилась. Я была единственным человеком, который тогда ее навещал ежедневно. Она чуть не умерла. Была на краю могилы. Чуть не умерла.
— А тот, кто ее обрюхатил? — спросил Эмилио. — Он что делал?
— Он вел себя неплохо. Он порядочный человек. Оплатил клинику до последнего сентаво. В выборе акушерки он не виноват. Не он ее выбирал.
— Такие вещи случаются часто, — сказал Эмилио. — Это ужасно, но случается часто. Пусть благодарит Бога, что осталась жива.
— В те месяцы она предпочла бы умереть. Когда ее хахаль узнал, что она вне опасности, он укатил в Европу. Ее карьера чуть не пошла прахом. Журналы о ней не упоминали, никто ее не приглашал. Спасло ее упоминание в «Антене», где о ней сказали как об оставшейся без работы малой звезде. «Если Эва Дуарте не работает, причина в том, что ей не предлагают ролей, достойных ее уровня», — говорилось там. Люди на такие приманки клюют. А потом ее спас военный переворот. Подполковник, который руководит радиостанциями, влюбился в нее.
— Значит, она уже в твоей опеке не нуждается, — сказал Эмилио.
— Конечно, нуждается, потому что теперь она никого не любит. И ничего не хочет, — сказала Мерседес. — Подполковник, который за ней ухаживает, женат, как все мужчины, доставшиеся ей в жизни. Эвита способна не сегодня-завтра позвонить в дверь его дома и застрелиться тут же, у него на глазах.
Эмилио погасил свет и уставился в темноту. Снаружи ветер раскачивал деревья и разносил куда попало обрывки голосов, застрявших на улице. Потом, когда все уже стало не важно, пришло забвение.
С Эвитой он встретился снова через семь лет, на какой-то официальной церемонии.