Итак, промучившись почти до двадцати восьми лет, Человек понимает, что гения из него не вышло, что он уже пережил Лермонтова — в первый день романа он как раз и справляет лермонтовскую дату в своей жизни, посчитав на калькуляторе, с учетом високосности, сколько именно дней прожил русский поэт… Когда-нибудь он и Пушкина переживет, ничего в своем никудышном творчестве не сотворив…
Измучившись в поисках Человека, Человек приходит к выводу, что ни в настоящем, ни в прошлом, он Человека не видел, и это ошеломляет его. Ведь так не может быть, ведь совершенно ясно, отчетливо он присутствие Человеков в мире чувствует. Может быть, их настолько мало среди миллиардов тел, что сама подобная встреча маловероятна, и поэтому еще не состоялась?
И тут он приходит к выводу, что встреча эта не может состояться в принципе. Мир устроен так, что каждый Человек, находясь на весьма почтительном расстоянии от другого, окружает себя послушными телами, и он физически не может пробиться к другому, и единственный способ связаться с другим — это послать к нему тело…
Наш герой испытывает очередное разочарование. Оказывается, девушка, которую он наконец полюбил, которую считал первым в своей жизни Человеком, на самом деле тоже тело, но тело чужое, из другого, так сказать, сераля, тело, которое послал к нему далекий, невидимый, какой-то иной Человек…
И тогда Человек пытается найти себе подобного, определить его местонахождение, вступить с ним контакт, именно через тело, которое прислал к нему другой Человек, через девушку.
Девушку эту, которая, как мы помним, не была заранее подготовленной невестой, к тому времени уже опутала своими сетями банда, и, искренно любя Человека, она все же идет на предательство под давлением шантажа.
Последний, естественным образом завершающий теорию постулат — это вопрос героя: а существует ли вообще этот неведомый Человек, и не одинок ли он сам в огромном и страшном мире движущихся тел?
Это его предсмертный вопрос, звучащий в момент, когда он уже понял, что окружающие тела, его тела, изначально ему послушные и им управляемые, взбунтовались и все-таки убили его.
Герой умер, но роман на этом не заканчивается, что было бы трудно сделать в любом другом романе, кроме этого.
В последней части на сцену выступает новый герой, доселе невидимый, скрытый, но как выясняется вскоре, постоянно присутствовавший в тексте.
Это — следователь, который ведет дело об отравлении гражданина Булышева Виктора Алексеевича, такого-то года рождения, холост.
Последняя часть начинается словами: “Этот человек был найден мертвым в ванне, примерно на две трети заполненной водой…” и т. п. — но мы сразу узнаем и этот стиль и эту интонацию…
Дело в том, что уже многие куски романа-дневника начинались словами “Этот человек” — но прежде мы приписывали их самому Виктору Булышеву, так как они находились прямо в тексте его дневника.
Это и были, впрочем, слова Булышева: он всегда ругал и корил себя, обращаясь к себе в третьем лице, как бы со стороны рассказывая, какой он нехороший человек. И вдруг становится ясно, что все фрагменты, обозначенные ключевыми словами “Этот человек…” принадлежат следователю и произвольно вставлены в только что прочитанный дневник, являясь комментариями к нему.
Перед нами, оказывается, был некий конгломерат, результат сканирования сознания следователя, читавшего дневник человека, которого убили.
Нам остается сделать только одно — перечитать этот странный роман, если, конечно, этот бурный роман уже давно не успокоился в клозете.
Повторное чтение расставляет все на свои места. Один образ распадается на два. Меняется характер главного героя — он больше не выглядит таким плохим: многие мизантропические идеи принадлежат, оказывается, не ему, многие шокирующие истории произошли, оказывается не с ним. Перед нами тихий, безобидный, весьма домашний человек, который путался в нелепых теориях, пытался писать стихи, рисовать, найти свое жизненное счастье, но его убили, потому что он обладал наследственной жилплощадью.
Следователь, взявший теперь на себя вторую часть героя, его нижнюю, отрицательную часть — человек мелочный, безжалостный и злой — завершает роман довольно стройным отчетом о своем расследовании, из которого выясняется, каким именно образом было инсценировано самоубийство Человека.
Следователь ненавидит Человека за его солипсизм, что, в принципе, и есть естественная на солипсизм реакция. Рассматривая дело об убийстве, следователь борется с желанием его закрыть, так как ему не хочется выводить на чистую воду людей, которые, по его мнению, совершили правильный поступок. Этот самый следователь в детстве строил планы страшных преступлений (в тексте романа, мы приписывали их Человеку) но в конце концов решил, что безопаснее раскрывать преступления, нежели совершать их.
Закрыть дело о подложном самоубийстве — значит, поставить очередной ноль в своей служебной карьере. Все решает случайный факт, надо только умело использовать его…
В ходе следствия выясняется: один из убийц — сын весьма уважаемого и богатого человека. Что если как-нибудь вечерком позвонить этому человеку и с этим человеком поговорить… Ведь карьера — что? Опять эта собачья жизнь, это мизерное жалование…
И следователь закрывает дело.
Иллюстрируя роман, Стаканский пытался излечиться постоянной, каторжной работой, к ночи карандаш вываливался из пальцев, он не мыслил в себе сил ни принять душ, ни даже почистить зубы, засыпал в одежде, находя наутро под собой измятый лист эскиза…
К каждой главе была приложена виньетка, символизирующая городской пейзаж — шпили и башни прорезали облака, по улицам двигались фигурки прохожих… Весь фокус был в том, что каждый последующий рисунок был мультипликационной фазой рисунка предыдущего, их персонажи взаимодействовали, сталкиваясь, отбирая друг у друга какие-то вещи, поглощая друг друга и порождая… Режиссура этого сквозного мультфильма принадлежала отцу.
(— Восхитительно, загадочно, свежо! Никогда ни у кого не было такого. Когда-нибудь все это загонят в компьютер, добавят недостающие фазы, и наши потомки посмотрят увлекательный фильм отца и сына Стаканских, который сквозит по моей книге, словно Гольфстрим по Атлантике, словно… Словно…
— Гадость, папа. Больше всего на свете это напоминает детские мультфильмы на уголках учебников, преимущественно, похабного содержания. Правда, я никогда тебе об этом не скажу…)
Он бродил по мрачным окраинам столицы, вдохновляясь ядовитыми трубами Капотни, мертвой водой Борисовских прудов… Он путешествовал по зловонным свалкам Чертанова и больным новостройкам Паскудникова, его рисунки, отражающие виды из окон квартиры несчастного Человека, выходили не только мрачными, но и плохими, бездарными: любовь измотала, измучила его, изувечила его душу, убила его талант.
Он очутился в сумрачном подмосковном лесу, где с листьев пещерно капала вода и в высокой траве рос эдакий гриб-подандж, красный такой гриб, вкусный, и этим грибом был он сам, потому что любил женщину Анджа… Ему открылась вся мерзость его положения — красивая отвратительная баба, которая нисколько его не любила, но вымещала на нем свои чувства к другому, истинному герою, а сам он, как бы его неудачный двойник, пытался соответствовать, насколько мог. Он поднялся до обобщения, подумав, что люди делятся на Первых, Вторых и Третьих. Третьи служили номинально, для того лишь, чтобы Стаканский не попал в Последние. Классификация дана рождением, никаких переходов не допускается… Это было слишком безнадежно, и он разрешил возможность перехода, в случае, если индивид затратит усилия — ну, например, станет великим художником или там новым русским… Тогда ему показалось, что он уже попал на первый план или, по крайней мере, находится на грани… Следовательно, он уже был на месте Анджа, сам был Анджем — двойничества избежать все же не удавалось.
И как тоскливо было знать, что где-то (он всегда чувствовал азимут места, глядя исподлобья чуть вверх, чтобы взгляд, пролетев, поднялся до семнадцатого этажа) бестрепетный Андж по-хозяйски обнажает свою невесту, делает с нею что-то непостижимое, то, чего Стаканский в своей жизни так и не сделал, затем, облегчившись, грузно откидывается на зеленый ворс ковра, со вкусом мнет папиросу…
Передвигаясь огромными концентрическими кругами, как больной, измученный ужасом Рассольников, или как Человек в поисках человека, словом, окончательно литературизируясь, порой и вовсе распадаясь на отдельные слова, Стаканский наконец пришел к Солнышку, выбрав удобное место напротив — залежи железобетонного плитняка — там поставил этюдник и начал сеанс, намазывая грубый индустриальный пейзаж с трубами, гигантскими примусами, кружками Эсмарха: отсюда хорошо просматривалась дорожка между общагой и метро. За два дня он написал несколько мрачных картонов, оклеветав город своей жизни, наконец, на дорожке появилась Анжела, одна, он свернул работу и бодро подбежал: А я вот тут на пленэре, отличная натура, случайно, как поживаете, сударыня?