— Хватит, — вдруг сказала Анжела, откинувшись. Она ничего не заметила. Ее губы цвели вишневым, да и соски совершенно вишнево обозначились под материей. Стаканский протянул руку, погладил, Анжела шлепнула ее…
— Поедем на дачу, — вымолвил он.
Анжела встала, с размаху обеими ногами попав в шлепанцы, и высоко подпрыгнула на месте.
— На дачу! – вскричала она и ликующим жестом выбросила в сторону-вверх указующий перст.
— На дачу! На дачу! — пела душа, когда Анжела, хватая и разбрасывая вещи, кукольно неслась по комнате, будто исполняя ритуальный танец.
— Может быть, эту? — развернулась она, прикладывая к бедрам свободную алоголубую юбку, которая года три, как вышла из моды, отчего Стаканскому стало особенно трогательно к ней.
— На дачу, неужели и вправду на дачу? — удивлялся он, отчаянно сознавая, что некая неизвестная сила должна ему помешать… Он давно уже испытывал действие этой странной, бесспорно существующей силы: она проявлялась именно тогда, когда у Стаканского вдруг выходило с какой-нибудь девушкой — в дело шли любые, самые фантастические средства: барахлил телефон, происходили нелепые природные явления, наконец, просто разбаливалась голова или нестерпимо хотелось в уборную.
— Надо что-то купить, — деловито сказала Анжела. — Я очень как хочу есть. Голодная я никуда не поеду, — капризно взвизгнула она, и Стаканский похолодел: у него не было ни копейки, последние несколько дней, пропившись на «именины», он жил по проездному билету.
— Ерунда, — рассмеялась Анжела, увидев его вытянувшееся лицо, — у меня есть, вот они! — она вывернула перед ним бумажник и прошелестела, как страницами книги, увесистой пачкой денег.
— Откуда? — ошарашенно прошептал Стаканский.
— От верблюда, — огрызнулась Анжела.
— Это деньги Анджа, — строго сказал Стаканский, отчаянно соображая, что деньги все-таки станут проявлением Силы.
— Сдался тебе этот Андж! Это мои бабки, мне прислали. Я квартиру сдаю, у меня мать умерла, понял, ты? — она вдруг сняла шляпку и надула губки. — Никуда я не поеду.
— Я так и знал, — сказал Стаканский, обреченно уронив руки на бедра. — Ну прости меня. Я больше не буду соваться в твои дела. Ну Анжела, девочка моя!
— Так уж и твоя — видали! А ножку мне поцелуешь? — она всмотрелась в его лицо и, прочитав, сорвала подследник.
— Ну?
Стаканский снял свой бархатный цилиндр и, опустившись на одно колено, медленно, взасос поцеловал ее ступню.
— Фу, щекотно! — девушка отдернула ногу. Она и не ведала, каким это было наслаждением.
— На дачу, на дачу, — успокаиваясь, все еще гнусила она, когда они ловили такси. — Все настроение испортил.
Впрочем, когда за окнами двинулось и слилось, она вновь развеселилась, показывая пальцем разные предметы на улице, похлопывая по щеке тыкву, которую зачем-то приказала захватить с собой…
Когда Анжеле внезапно вздумалось позвонить по телефону, впервые продемонстрировав Стаканскому наличие в этом городе других знакомых, кроме его и отца, что поразило легким уколом ревности, он вдруг увидел развязно пьяного, агрессивного бугая, который шел прямо втык, направив ему в лицо сырую сигарету. Сейчас даст по морде и поездка расстроится, вяло констатировал Стаканский, но тот, прикурив, лишь назвал его сквозь зубы козлом и благополучно удалился.
Они обошли центральный рынок, покупая все, что приглянется: спаржу, артишоки, кинзу, связку бананов, упругий редис пионерской раскраски, сочные свежие огурцы, удивительную вишню, маринованный чеснок (Я особенно люблю маринованный чеснок, — сказала Анжела, обернувшись, — а кинза сегодня пригодится тебе, мой китайский болванчик) Они сели на Курском вокзале в электричку, и она, как ни странно, тронулась вовремя, окна наполнились грязножелтой Москвой, Рублевскими куполами, романом Ерофеева… Ключ забыл! — вдруг отчаянно пробило сердце, но ключи были на месте, вся связка: квартира, дача, письменный стол.
Они удивительно быстро ехали маршрутом бессмертного романа, и Стаканский, давно мечтавший, как он будет везти на дачу какую-нибудь женщину и рассказывать ей роман, приступил к обстоятельному повествованию, но Анжела перебила его.
— Все это дрянь, ты вот лучше в окно посмотри, я давно за ним наблюдаю.
Стаканский увидел, что с электричкой поравнялся и медленно обгоняет поезд дальнего следования.
— Это тридцать восьмой скорый, я на нем ехала… А вот и он, посмотри!
В одном из окошек сидел Андж, разрывая курицу, огромную, словно гусь. Увидев их, он сделал носика и весело прищелкнул по горлу. Пронесло, подумал Стаканский. Неужели приедем?
Они прошли цветущим лугом в Алешкины сады, кузнечики и стрекозы встречали их ликованием, они вошли в дом и изнеможении повалились в кресла, Анжела прижимала к груди огромный букет полевых цветов. Стаканскому стало страшно, от того, что ничего им не помешало, он думал, начать ли сейчас или ждать ночи… Пока он колебался, Анжела вполне отдохнула и принялась осматривать дом.
Стаканский провел ее зимней лестницей наверх, открыл дверь мансарды, оттуда неожиданно вылетел крупный шмель. Они спустились в сад, где Анжела проворно вбежала в беседку и, цокая языком, восхитилась ее великолепием — беседка была ей очень к лицу. Наконец, они вышли на пляж, главную достопримечательность дачи, где волны Клязьмы плескались прямо под стеной дома — Анжела плавно взмахнула руками, как крыльями птица…
— Ну почему у меня всегда такое ощущение, будто я вижу все во второй раз! Немыслимо — будто я живу как-то повторно… Если бы мы сейчас сидели в кино, я давно бы бежала из зала от этого deja vu …
В вечернем свете, отмахиваясь от комаров, они расположились на улице и вместе готовили обильный обед. Анжела была так уютна в бабулином переднике, от нее веяло спокойствием, Стаканский почувствовал, что счастье его неминуемо…
— Анжела, — сказал он. — Будь моей женой.
И в этот миг сила, до сих пор прятавшаяся в его сознании, откровенно ступила во внешний мир: Анжела, ладонью с ножом между пальцев – в опасной близости от глаз – прикрываясь от солнца, посмотрела мимо Стаканского и вскрикнула, словно увидела чудовище. Стаканский медленно обернулся. У калитки стоял, приветливо подняв полную хозяйственную сумку, весь потный, сияющий, вот-вот готовый радостно засмеяться – отец.
— Ха-ха-ха!
— Хи-хи-хи!
— Ху-ху-ху!
— И они называли вас Дяборя? — хохотала Анжела.
— Но это же очень просто: дядя Боря — Дяборя, или даже де’Боря. А дедушку они называли Десеней — от дедушки Сени.
— Ха-ха-ха! Десеня-гусеня!
— Хе-хе-хе!
— А я был тогда молодой, сильный, я играл на контрабасе! Представляете — здесь, на этом самом месте…
— И вы их обоих убили?
— Да. Ее отравил таблеткой, а его…
— Гу-гу-гу!
— …немного позже застрелил из нагана.
— И вам не было больно, ну, как у Толстого с Болконским, с Карениной?
— Ничуть. Нисколечки не было их жалко, этих, мной же созданных существ. Я думаю, что и Толстой лгал насчет своих крокодильих слез.
Анжела поймала взгляд Стаканского и сделала губами немое «у» — дескать, послушаем его дальше… Стаканскому неожиданно стало светло на душе, так как момент отодвигался на неопределенный срок: ведь все-таки ужасно, когда это надо делать именно сегодня.
— Кстати, — сказал отец, — я внимательно прочитал твои стихи.
Стаканский заметил, как Анжела напряглась и поджала губы.
— Видишь ли, Анжела, твои стихи во многом еще сырые. В принципе, ни одного пока еще нельзя опубликовать. Вместе с тем, в них есть такие замечательные находки, такие рациональные зернышки, что совершенно ясно: этот автор будет поэтом. Ни в коем случае не бросай писать. Считай, что я благословляю тебя на труд, как старик Будякин, то есть, тьфу — Державин. И в гроб сойдя, благословил… Удивительно свежая кинза, вероятно, часа два назад она еще безмятежно росла на грядке…
Обед был многосерийным, полным замечательных лирических отступлений, вроде внезапно найденной банки филе из кальмара в собственном соку, или случайно разбитого блюда с маринованным чесноком, который, впрочем, никто не хотел есть… Отец был оживлен и благодушен.
— Мое глубокое убеждение, — говорил он, с небрежной светской точностью подкладывая Анжеле салат из креветок, — не иметь ровно никаких убеждений. Верить во что-либо — значит, изменять свободе. Зачем мне исповедовать какую-то философскую идею или религию, что в конечном счете одно и то же, когда у меня своя голова на плечах?
— А как же ваш Богдан? — спросила Анжела, узким серебряным ножом разрезая ломтик свинины, — ведь он всегда молится, во сне и наяву, ставит свечи…
— Это не моя философская концепция, а концепция данного романа. Думаете, Дарвин верил в свою теорию? Он просто плыл по течению, создавая замкнутую, совершенную в самой себе систему. Я не делаюсь догматиком и для каждой новой книги предлагаю новую идею. Чтобы написать «Марию», я действительно изучал православие и даже посещал церковь. Богдан — это двоемирие, всего лишь частный случай множественности миров, слоев, так сказать, Вселенной, или нашего сознания — как хотите. Анжела, положи мне пожалуйста вот этот маленький куриный окорочок.