— Почему Аня разбилась?
Мать оглядела никчемный раздрай на кухне и остановила рассеянный взгляд на Глебе.
— Ну что значит «почему»… почему люди разбиваются, пьяные или дураки, или не повезло. Она слишком уверенно чувствовала себя за рулем, а красоваться в этом деле, прямо скажем, излишне… Хотя я тогда грех на душу взяла…
— То есть?
— … даже исповедаться хотела. Но мне было стыдно идти в церковь, верить в Бога я была не приучена. Случилось все гнусно, жестоко. Зачем она тогда… В тот день она сказала мне о твоем отце, что Карина якобы его дочь. Я знала, что это не так, просто знала, и все, дело даже не в чутье, просто есть вещи, о которых не соврешь. Я только рот открыла и стою, как вкопанная, слова не вымолвить. Спорить — глупо и нелепо. А она — как ни странно, не я, а она — вся от злости побелела и стоит неподвижно, как идол… жуткое мертвое лицо. Еще это неуместное белое платье, хотя сидело на ней отлично. Смотрит на меня смурными глазами и говорит: «А ведь ты ничего теперь не сделаешь. Ты не сможешь ничего сделать. Убить меня тоже не сможешь, даже если захочешь…» А меня как током дернуло — опять это «не сможешь»! Как в детстве про эти дурацкие сливы. Я повернулась, возвращаюсь в дом… это было в деревне, в бабушкином саду, реву и ору про себя: «Чтоб ты сдохла, чтоб ты сдохла!» И вдруг через несколько часов мы узнаем, что она и впрямь умерла… Вот так вот.
— Ты как маленькая. Можно подумать, твое проклятие что-то значило. Умерла, и бог с ней.
— И все у меня с тех пор пошло будто бы как по маслу. С отцом, конечно, не сложилось как следует, но будто камень с души упал. Мне стало свободней, солнечней. Страшно это признать, но… Вот такой мой грех. Эльке я уже рассказывала, она тоже как ты: «Мама, пусть умирают те, кто встает нам поперек дороги». Вам легко говорить. А бабушка наша потом долго болела. Из-за меня. Ее сильно подкосило, ослабела…
— Для слабенькой она что-то долго живет.
— Да что вы за звери такие! Бабушка тебя вырастила, она жила-то для вас… Неужели в тебе никакой благодарности, простой, человеческой? Зачем ты так, Глеб? — Тяжелые слезы наконец выскользнули из глаз и, мельком прокатившись по щекам, сгинули в шерстяном воротнике.
Глеб молчал, предпочитая обойти истерику стороной. Он догадывался о бессилии любого слова сейчас. Отец на его месте просто вышел бы из кухни и, одеваясь, насвистывал бы «ах, мой милый Августин». Так он обычно реагировал на семейные неудобства.
— Не кричи, мама.
— Не кричу. Бесполезно все.
— Зачем столько лет быть виноватой? Бабушка давно все забыла, и тем более папаша, а ты все жуешь одно и то же. Что за форма почитания: если бабка загибается, нужно непременно помучиться совестью?!
Потом Глеб только бесконечно ставил чайник и старался держать язык за зубами, поражаясь, насколько похоже они с матерью обжигались спичкой, включая газ, и были одинаково злопамятны. Нет, достигнув своего раннего совершеннолетия (не цифры, а смутного времени души), Аня уже не наступала сестре на больные мозоли. Более того, ее наряды — всегда пожалуйста. И даже ее друзья, среди которых Леночка терялась и деревенела не столько от робости, а оттого, что платья сестры грешили тесной проймой или чесалась спина от непривычной ткани. Да мало ли что невзлюбишь в чужой одежке, но сопротивление не делало чести: все Анино считалось бесспорно красивым, ей шили на заказ; Лена из упрямства пыталась шить сама, но дорогие шелка ей на растерзание не давали, учиться полагается на барахле. Мать была рада, что ребенок занят, и умилялась ее запалу, Аня снисходительно хвалила, но память отчеканила лишь убийственную оценку: «Ну, может, модистка из тебя и получится когда-нибудь…» «Модистка» через утрированное «о», издевательски вытянув губы. Стоило, конечно, огрызнуться, сдуть колкость, как пылинку с костюма, но именно такие мелочи из нежного возраста часто прилипают навечно.
Рассказывая, мать стерла свою горестную маску, лицо расправилось в невольном ироничном любопытстве к своим собственным историям; так могла бы длиннющая древняя змея встретиться взглядом со своим давно не виданным хвостом, удивившись тому, что, несмотря на смену кож, он ничуть не изменился.
Все сестры подражают друг другу, это хоть к гадалке не ходи. Объяснили бы это матушке в отрочестве, она бы так не краснела за себя. После сестренкиной смерти пришлось уголочек души отвести под Анины выкидоны, со злым гением так просто не расстанешься. Впрочем, ее зрелость с лихвой переплюнула Анину юность, и мать с лукавым стыдом признавала это:
— Но куда ж я это дену, кровь-то как-никак в нас одна…
— Никуда ничего девать не надо, впрочем, это и невозможно. И нет ничего глупей стыда за собственную жизнь, — патетично заключил Глеб. Но мать уже не ответила ему. Она чуть не падала от резко навалившегося на нее сна.
Потом тянулись часы в поезде, озябший пейзаж за окнами, стираемый сумерками. Выехали втроем — Глеб, Элька и бледная мать. Дом как будто их и не ждал. Многолетняя бабкина соседка, «черная Зина», как ее звали, тяжело топала по дому в войлочных сапожках, подкидывая дров в «голландку». Угостила чаем и все время молчала, причмокивая своими кривыми губами. Мать с Элькой рванула в больницу, Глеб за ними, хотя ему совсем не нравилось это слякотное унылое мероприятие. Они опоздали. Бабушка умерла с иконкой Симеона и Анны под подушкой.
Ее диагноз звучал не убедительней, чем смерть от старости. Приехавший на следующее утро отец ронял пепел на мокрое крыльцо и удивлялся только одному: дом бабка уже давно завещала Филиппу. Эта новость пока что больше никого не трогала. Глеб размышлял о том, что вот и «бедному идальго» наконец перепало. Элька шипела: «И слава богу, здесь стены пропитаны безумием». Мать сипло плакала, глядя, как капает снег с засохших рябиновых ягод. Тихого Филиппа Глеб даже не замечал.
На Элькину свадьбу Глеб привел осторожничавшую Лару. Пьяная Эля объясняла ей, как по положению звезд в день зачатия понять, мальчик родится или девочка. Лара вежливо улыбалась, но про себя явно решила делать как придется. Раскрасневшаяся мать рылась в шкатулке в поисках бус, которые идеально должны были подойти к Ларочкиному платью. Те самые, в которых Аня застыла на знакомой фотографии.
Получивший в наказание наследство, вспотевший и тяжелый, Дейнека с опаской ждал любых вестей. После вторжения мадам Луизы, что прокричалась, охрипла, напилась воды из-под крана и вышла вон, Дейнека перестал верить в родительское целомудрие. После всего случившегося Луиза скатывалась до пошлых сюжетов, уверяя саму себя в том, что Дейнека выиграл ее дочь в карты. Слава терпеливо ждал, пока мадам выпустит пар, виноватое молчание останавливает истерику. Дома она придет в себя, вспомнит, что Слава картежный «всегда дурак» и может раздражать только тем, что упрекнуть его не в чем. За ним один грех: полный штиль по отношению к Луизе. Дейнека никогда даже не притворялся, что слушает ее. Порой он знал, что заплатит за это. Чаще — плевать хотел. Сейчас он был не прочь огреть ее сковородкой по юркой голове или приказать «Сим-сим, закройся!», смотря в ее выцветшие визгливые глаза. Округляя запутанные подробности, можно было сказать, что Луиза — хорошая мать. Рыть глубже теперь бессмысленно. Через четвертые руки, обходными путями Слава переправит ей долю шального наследства, а дальше уже — ее спектакль. Она хорошая мать, у нее остался сын. У Славы тоже сын, но Слава плохой отец. И то и другое — ничего не значащие силлогизмы.
Дейнека продолжал сосать влажную тугую сигарету, побывавшую в мокрой пепельнице. Дейнека был рослым, неповоротливым и некрасивым, к тому же, как и все люди, напоминающие крупные породы обезьян, казался хамоватым. Мадам Луиза — как он называл ее про себя — всегда сомневалась в «большом друге» своей дочери. Но — щадила Инну, как будто та была куклой с пластмассовыми ушами и не могла слышать постоянного ворчания о мокрых ботинках и резонирующем пении в ванной. Дейнека, безусловно, этим грешил.
Жена ушла от него, но недалеко. Вышла замуж за бывшего одноклассника. Некто Р. подшустрил, супруга с сыном переместились в дом напротив. Видеться с отпрыском Дейнеке отчего-то пытались запретить, что было абсурдом — он мог ежедневно наблюдать из своего окна, как ребенок бесконечно ковырялся в песочнице. То ли от обиды, то ли от скуки, то ли от одуряющей загадки — за что ему так нудно мстят — Дейнека запел. Таланты его толстого и едкого на язык папы прор¡зались в самую лихую минуту, и знакомцы уверяли, что так бывает, и слава богу, что так, ведь не запой же и не язва. Слава Дейнека не противился.
Он сподобился даже по-ломоносовски поступить в консерваторию, дабы не зарывать потомственный дар в землю; долго-долго и комично ходил в пыльные классы. Поначалу он вдохновлялся сменой декораций, но, как вечно скатывающийся в минор меланхолик, Дейнека быстро скис. Никто не шептался за его спиной, но он все равно держал в кармане нож, вечно защищаясь от воображаемого. Большому Дейнеке казалось, что «маленькие» насмехаются над ним, самым старшим, упитанным и молчаливым. У него нет друзей, он сумасшедший инженер, сквозь его жесткий одеколон пробивается потный душок одинокого диванчика и сарделек. Он сам себе выдумал такого себя и так к этому привык, что на всякий случай ни на чье весеннее кокетство не отвечал.