Он сподобился даже по-ломоносовски поступить в консерваторию, дабы не зарывать потомственный дар в землю; долго-долго и комично ходил в пыльные классы. Поначалу он вдохновлялся сменой декораций, но, как вечно скатывающийся в минор меланхолик, Дейнека быстро скис. Никто не шептался за его спиной, но он все равно держал в кармане нож, вечно защищаясь от воображаемого. Большому Дейнеке казалось, что «маленькие» насмехаются над ним, самым старшим, упитанным и молчаливым. У него нет друзей, он сумасшедший инженер, сквозь его жесткий одеколон пробивается потный душок одинокого диванчика и сарделек. Он сам себе выдумал такого себя и так к этому привык, что на всякий случай ни на чье весеннее кокетство не отвечал.
Слава Дейнека никогда не подавал больших надежд. И никому. Огромный дом, где мать, сестра и он гнездились в двух куцих комнатах с четырехметровыми потолками, раздражал Дейнеку. Не маленькими жилыми ячейками — ребенком Слава не замечал примет бедности, — а чопорностью и монотонностью жизни во все времена года. Обычный многоклеточный дом в обычном центре города, щербатый паркет, первый, второй и так далее снег в старушечьем дворике, жители первого подъезда до самой смерти не знают жильцов из соседних подъездов, и наоборот. Но Дейнека знал. Это был его друг детства Данила, теперь уже друг навеки, ибо вовремя подался на север и Слава вряд ли уже увидит его на своем пути. А если и повстречает, то не окликнет, ибо уже не пролезет в тесные воротца старой дружбы. Данилу обычно любили те, кто Дейнеку терпеть не мог: бабка — вечная дежурная по дворовой скамейке, зимой и летом одним цветом, улыбчивому и резвому Даниле всегда насыпала целую горсть арахиса, а Дейнеку она подразумевала богатеньким сынком и ничем его не одаривала. Слава-маленький тайком рыдал, Слава-подросток запустил как-то бабке в голову крепчайшим снежком. Через неделю обидчица отошла к праотцам, и Дейнека всерьез уверовал, что старуху хватил удар именно от злосчастного снежка и «я, Вячеслав Яковлевич Дейнека, убийца…». От страха он никому не признался в случившемся, но и до раскаяния дело не дошло. Более того — иезуитская гордость пронзала его порой при воспоминании о содеянном, становилось сладко и стыдно. Хотя в дебрях души и жила мирная уверенность в том, что его шальная выходка тут ни при чем, но ему была приятна обманчивая причастность к обыденному и великому Провидению.
Отца он видел редко, они с матерью не уживались, и даже в гастрольные перерывы отец больше времени проводил у своей многочисленной родни. Тут Дейнека отказывался что-либо понимать, но знал, что и понимать не нужно, ибо отец, толстый, нервный и веселый человек, радовал его всякими безумными конструкторами, пистолетами и стильными брелками-ножичками и никогда не заикался о музыкальном образовании сына. Слава был ему очень благодарен за это и за маленькие хулиганства, что они учиняли вместе. Однажды в разгильдяйское воскресенье, когда мама с сестрой отбыли по визитам и на вечерний спектакль, Дейнека с отцом затеяли обучающую игру в «очко» на мамины побрякушки. В азарте они, конечно, порвали любимые матушкины бусы, жемчужные слезки покатились в поддиванную пыль в жажде схорониться и выдать обескураженных картежников. Отец твердил: собирай живее, их было семьдесят две… А Слава в ужасе таращил глаза и предлагал смухлевать, не веря в то, что они одолеют это гигантское число. Время потихоньку ползло к одиннадцати, у Дейнеки уже слезились глаза, но папаша был неумолим. Пухлый, неуклюжий, он с уморительным проворством медвежонка выковыривал бусинки из паркетных щелей и победно шептал: шестьдесят пятая, шестьдесят шестая… Дверь легко и незаметно отворилась, вошла оживленная, окутанная невыветренным терпким парфюмом мама и с изумлением уставилась на ползающего мужа. Слава молчал, как партизан, а отец сразу бросился ей навстречу, заранее размахивая флагом перемирия: «Мамочка, мы тут попортили твою бижутерию… но чуть-чуть… осталось найти три бусинки, всего три! А вы с Аней идите пока в ту комнату, я вам там тортик принес…» Вид у отца был такой растерянный и умильный, какой внезапно обретают только толстые мужчины и который роднит их с наказанными детьми… Мать смотрела, смотрела и вдруг расхохоталась, взяла в ладони щекастую отцовскую физиономию и чмокнула в глаза. Сентиментальный Дейнека подумал, что отец сейчас расплачется, но тот лукаво ему подмигнул, встрепенулся и, уловив благосклонность матери, моментально превратился в обычного себя — ироничного деспота и зазнайку.
Отец умер перед самыми праздниками, точнее, перед… Инной, перед тем, как Дейнека приметил ее в консерваторском буфете. И прошел мимо, утомленный вялотекущим разводом с женой и шероховатыми встречами с ее сожителем. Новых вариаций на эти темы он побаивался. Реальность раздражала своей четкостью и отсутствием второго плана. Дейнека ежедневно убеждал себя в правильности одинокого утра, чая с докторской колбасой и даже легких пробежек по скверу, где рассвет небогат на встречи с собачниками и мамашами при колясках. Он упорно настраивал себя на плохо улавливаемую волну, и от упорства становилось гнусно и тоскливо. Тогда он со спущенными тормозами отправлялся к Лучникову поправляться крепким градусом и серьезными профессиональными бреднями. Лучников бессовестно не верил в повороты судьбы и твердил, что басов в мире хватает, а вот специалистов-электронщиков… Большой Слава и ухом не вел и старательно резал хлеб на тонкие образцово ресторанные ломтики. И раз спора не получалось, камень преткновения со временем исчез за ненадобностью, после двух литров каждый мирно гнул свою линию, не мешая второму короткими перебежками похрапывать в диванной ветоши. Лучников всегда засыпал первым, а Дейнека одиноко слушал приемник на кухне, среди неизменных мутных декораций — треснутых блюдец, томатных слюней на стенках соусных баночек и рассыпанной гречки возле мусорного ведра. Ему не хотелось тащиться домой, и остаток ночи Дейнека проводил здесь, мусоля пресные журнальчики, временами погружаясь в дрему и выныривая из нее, словно ждущий приговора преступник. На самом деле ему отчего-то нравился рассвет в лучниковских окнах, обнадеживающая необходимость куда-то идти и, быть может, прикупить хорошего табаку, запрещая себе курить, но оправдываясь — «на всякий случай». Когда курил, он думал о прошлых друзьях, потихоньку канувших в расплывшиеся буквы записной книжки, с которыми Дейнека уже почти не виделся. Ему было достаточно дымить медом или черносливом — в зависимости от табачного сорта — и поминать дружков крепкой улыбочкой. Желание посмотреть на них с годами атрофировалось.
…После Инкиного ухода Лучников мямлил: мол, не повезло тебе, Славка, просто не повезло… а россказням не верь, застрелилась — и застрелилась. Ни-по-че-му! Возможно, старый прохвост говорил не без житейской мудрости: после драки правду не ищут и воду не мутят. А если и мутят, то сами сходят с рельсов. Дейнеке сходить не хотелось…
Инна спутала все карты, все его «тузы на мизере» (в карты ему монументально не везло). Дейнека отплевывался от правил, но тут и впрямь все оправдалось: привычка к серому дала милейший шанс распознать красное и далее по спектру. Хотя Дейнека и сторонился интригующих знакомств, но этот деловитый разговор в буфете о тонком искусстве вовремя подать рыбные котлетки — почему бы и нет, а далее вполне безобидные разветвления темы… После которых они зачем-то побрели на еврейское кладбище. К древним покойникам, которые много чего могли порассказать, но их давно никто не навещал; это тихое стыдливое место с середины века было закрыто для захоронений. Ночью здесь неотвязно преследовали видения мертвого города, сгнившей, как стариковские зубы, цивилизации, оторванной от жизни на тысячу верст и лет.
* * *
Дейнеку не то чтоб тянуло на подростковую романтику — он сам от себя не ожидал похода на кладбище, да еще с девушкой, похожей на страуса, но, впрочем, ничуть не смутился своим предложением, с этой — можно, подумал он.
Буфетчица Инна ни о чем не мечтала. Ни о чем таком, свойственном буфетчицам. Ей нравились неприятные и хмурые люди, это была вкрадчивая форма милосердия. Теперь ей было кого лечить от ипохондрии. И, наверное, поэтому она восхитилась этим «кладбищенским» днем, села на мокрую скамейку у автобусной остановки и заявила, что намерена преследовать Славу, если он посмеет назавтра о ней позабыть, совсем позабыть. Она напутала с возрастом, посчитав его старым ворчуном, и сыграла в девочку для интереса. От неожиданности Дейнека принял предложенную игру.
Впрочем, тогда он ей не понравился запахом холодной гороховой каши. И застенчивостью. И чем-то еще, как это всегда бывает на первой прогулке. С новым человеком — как в новых ботинках, все жмет да трет, да ногам неловко. Мадам Луизе Слава тоже не приглянулся, ей не хватало тихих чинных чаепитий с дочкиным женихом и бесед о своем археологическом прошлом. Но, несмотря на Луизину прохладцу и неловкость разговоров, Инна упорно тащила Дейнеку к себе. Он искренне не видел в этом суровой необходимости — в его комнату мать все равно без спроса не входит, комната — кубик приличных размеров с двойными дверями, между которыми гнездились полки с учпедгизовскими истлевающими книгами и дырявыми кастрюлями. Матушкины чудачества… Инне, напротив, не нравилось у Славы, она не любила все квадратное, и раздеваться ей было приятней дома, хотя Дейнека по ночам вечно что-нибудь ронял, особенно торшер, а мадам Луиза спала нервно и чутко, и скорее всего не спала совсем, ибо путь в ванную лежал мимо ее кровати…