Отдавая Кэйрин мои заметки, я сказал ей, что писал их для себя. Тогда я и сам верил в то, что сказал. Несомненно, мне становится неловко от мысли, что я написал все это исключительно ради собственного удовлетворения. Но все-таки я же знал, что обязательно дам прочитать их Кэйрин. Я же знал, что придет день, когда она их увидит.
Мне всегда хочется вернуться туда, где опыт еще не оформился в слова. Я подозреваю, что, высказывая свои мысли или переводя подсознательные импульсы в слова, я предаю истину, которая остается скрытой. Вместо того чтобы выразить себя, я составляю упорядоченное высказывание о состоянии сознания какого-то вымышленного субъекта.
Пересматривая свои заметки, я понимаю, что им не хватает полноты. Что будет, если Кэйрин сочтет мое представление о ней неадекватным? Может, она высмеет меня за банальность и наивность моих мыслей? И тогда я жалею, что так раскрылся перед ней.
* * *
Внутри меня шла такая напряженная борьба, что я даже вспотел. Было такое ощущение, что две половины моего «я» вступили в физическое единоборство. Я то говорил своим обычным голосом, то хныкал, как малое дитя: «Как она могла такое сказать? Неужели вы не видите, что она творит?» Я хотел, чтобы другие почувствовали, какую боль причиняют мне ее слова, но никто ничего не замечал. Толстая женщина рассказывала мне что-то про свою яхту. Я видел, как шевелятся ее губы, но внутри меня звучал только голос Кэйрин: «Я решила, что нужно забыть тебя. Наши с тобой отношения — это единственное, о чем я не хотела бы никогда вспоминать». Я присел на предложенную мне тахту и сосредоточился на стакане со скотчем.
В детстве я любил лежать на полу с закрытыми глазами в надежде на то, что люди пройдут мимо меня и не заметят. И тогда я пойму, что и вправду стал невидимкой. Но в то же время я помню, что, когда папин лакей Энтони действительно прошел мимо меня, не заметив, я испугался. Видно, мне все же хотелось, чтобы меня видели. А теперь я выяснил, что я не просто всегда был видимым — за мной еще и следили. Из-за моего отца, из-за Компании, из-за всех этих денег. Целая куча народу постоянно интересовалась моим существованием. И только отец делал вид, что меня не существует вовсе.
Мне ни разу не удалось потерять контроль над собой. Если одна половина моего «я» его теряла, то освободившееся место немедленно занимала другая. Однажды я сидел скрючившись в кресле и рассматривал свое отражение в большом зеркале на стене гостиной. Щеки покрывал густой румянец, и сам я выглядел как беззащитный ребенок. Внезапно я расправил плечи, и выражение на моем лице резко переменилось. Оно стало замкнутым и жестким. Эта перемена была непроизвольной. Она просто произошла — и всё. В другой раз я спрятался за отцовским стеллажом для папок и заорал что было мочи. Я решил, что буду так кричать, пока кто-нибудь не найдет меня. «Кто-то кричит», — сказал мой отец; моя мать ответила: «Да никто не кричит, успокойся. Мы опаздываем». Я открыл рот, чтобы снова закричать, но не смог.
Когда Кэйрин высмеивает или пытается оскорбить меня, она выпускает на волю скрывающегося во мне ребенка. От страха и одиночества бесконтрольные эмоции начинают рвать меня в клочья. Это похоже на какой-то приступ. Меня сковывает паралич, и я не могу ничего с этим поделать, пока все кусочки в калейдоскопе моего сознания снова не улягутся на свои места.
* * *
Я все еще страдаю от неприязни, которую испытывал ко мне отец, и безразличия, с которым смотрела на меня мать. Я знаю, что неправ, соглашаясь испытывать эту незаслуженную боль, и только сам виноват в том, что чувствую ее. Никто не может быть наказан лишь за то, что он таков, каков он есть.
* * *
Мы с Кэйрин поспорили насчет групповой терапии. Я сказал ей, что мне, если пытаться быть честным до конца, придется играть не одну, а несколько ролей. Когда я играю роль собственного отца, я говорю его голосом, тем голосом, который для меня связан с наказанием. Но этот же голос для меня связан и с утешением, когда он произносит: «Ты лучше других, не бойся ничего, потому что ты — мой сын».
Эти роли переплетены друг с другом, они неразделимы. Так одеяло согревает младенца, но под ним он может и задохнуться. Кэйрин сказала, что я просто лжец.
* * *
Ко мне постепенно возвращается былой страх перед насилием. Впервые я почувствовал его в раннем детстве, когда, лежа в постели, я услышал своего отца в припадке бешенства. Я думаю, что все, включая мою мать, боялись этих припадков не меньше, чем я. В тех редких случаях, когда я отваживался выразить свое несогласие с отцом, он жестоко избивал меня, не обращая внимания на присутствовавшую при этом няньку. Еще одной жертвой его гнева был наш пес Месаби. Как-то ночью, когда мы жили на Уотч-Хилл, я проснулся и услышал, что собака скулит где-то снаружи. Я накинул халат и вышел из дома. Отец стоял у кромки прибоя, ухватив пса за ошейник, и молотил его кулаком по голове и бокам. Собака выла от боли. Я не стал вмешиваться. Я просто смотрел, раздираемый разными чувствами: состраданием к бедному животному, гневом на отца и сознанием собственного бессилия. Я спасался от страдания в мире фантазий, в которых я всегда оказывался победителем. Я играл в игры с оловянными солдатиками и острыми ножами. Я читал книги о великих вождях, которые стали для меня кумирами. Я был в восторге, если в биографии героя ничего не говорилось о его родителях. Создавалось ощущение, что у этих людей не было отцов; неудивительно, что они стали такими сильными и могучими, наказывающими кого угодно когда им заблагорассудится. Они просто родились отцами.
* * *
Мы открывали секс вместе — Кэйрин и я. Мы сообщили друг другу домашние прозвища, данные нашим гениталиям родителями. «Ватрушка» и «маленький гадкий петушок». Ей ужасно хотелось знать, куда девается мой «петушок», когда я езжу на велосипеде. Лежит ли он прямо на седле велосипеда или свисает сбоку от него? Не расплющивается ли он, когда я лежу на животе? Как-то мы вместе с другими детьми пошли в лес и там ставили опыты с палками. Кэйрин до сих пор помнит, как глубоко вошел в нее сучок и как она хотела, но боялась закричать. Одна из девочек проболталась матери Кэйрин о том, что было в лесу. Мать выпорола Кэйрин и отобрала у нее подаренные мной полдоллара, сказав, что это грязные деньги, которые мерзкие мальчишки дают девочкам, чтобы те делали всякие гадости.
Я помню, как Кэйрин щупала мой, как мы его окрестили, «червячок» и пыталась его открутить. Она заявила мне, что у женщин соски постоянно твердые. Я не мог в это поверить. Когда через много лет я впервые попал на стриптиз, больше всего мне хотелось увидеть соски. На вид они показались мне довольно твердыми.
Когда мы уже были намного старше, мы обсуждали, как она относится к стимуляции пальцем, Кэйрин сказала, что, когда парень это делает девушке, а та сама не знает, как много готова ему позволить, и от страха его динамит, это одно дело. Но иногда девушка нарочно настраивается только на это и ни на что больше. Я спросил Кэйрин, больно ли это в первый раз. Она сказала, что вот когда трахают по-настоящему, тогда больно. Она сказала, что в ту ночь, когда мы запарковались возле пляжа, она была смущена и перепугана. Но как только почувствовала внутри себя мой палец, сразу успокоилась, расслабилась, и было только приятно.
Предположим, что некая девушка не хочет трахаться с неким парнем. Должна ли она позволять запустить в нее палец?
— Почему бы и нет? — ответила Кэйрин. — Если девушка от этого оргазма не получит, то настоящий трах ей и вовсе ни к чему.
Я тогда еще про себя подумал, может ли девушка получить оргазм просто от пальца. Я в этом сильно сомневался.
* * *
Однажды Кэйрин выпила стакан неразбавленной водки и выдала после этого:
— Ты что-то скрываешь. — Она улыбнулась. — Ты скрываешь мертвое тело. Твое собственное.
На этом все кончилось. Я уехал за границу, и больше мы не виделись. Почему она не соблазнила меня? Я не знаю. Почему она оскорбила меня, а не разыграла гневную сцену или отчаяние, вместо того чтобы осыпать меня оскорблениями? Все, что она делала, внезапно показалось мне скучным и заранее отрепетированным. В ней не было спонтанности, не было воображения. Она существовала в каком-то своем вакууме и казалась непроницаемой. Она заразила меня своей омертвелостью, своим нежеланием ни на что реагировать.
Почему я всегда выбираю женщин, которые не могут всецело мне отдаться, которые понимают любовь как нечто, основанное на подавлении и неявном соревновании? Я рисую себе смехотворную картину: полночь, седовласый Джонатан Джеймс Уэйлин сидит в своей библиотеке. Днем он признался своему психоаналитику в том, что всегда одерживал верх над женщинами, всегда был в состоянии контролировать их поступки. И пока Уэйлин сидит за своим письменным столом в темноте, женщина его мечты лежит нежданная в его постели.