Все немые — умельцы. Если бы я был немой, тоже до хрена чего бы умел. Хорошо, что я не немой.
А квартира у нас была такая. Дверь открываешь входную — заходишь в махонькую прихожую. Ну, не совсем махонькую, но когда дверь вовнутрь открываешь, она почти касается следующей двери. В прихожей стоял ящик с моими игрушками и весь инструмент отца. Толкаешь вторую дверь — коридорчик метра четыре длиной. Что там? Бабушкина кровать, кухонный стол, электрическая плитка и две табуретки. Третья не вмещалась. Хотя нас в квартире не трое, а пятеро жило. Я, сестра Витка, пап-мама теснились в комнате на семь квадратов, бабка спала в коридоре, ей там просторно было: дед-то давно помер. Теперь понятно, почему во дворе было столько народу?
Отец работал в троллейбусном парке и подрабатывал в детсаду плотником, мать — где-то бухгалтером, бабка — по дому, а мы с Виткой ходили на молочную кухню за двумя бутылочками: в одной была манная каша, а в другой — клюквенный морс. С тех пор я обожаю манную кашу и клюквенный морс, а мог бы и ненавидеть. Такой у меня характер.
Отец всегда занимался только мной. А мама — только Виткой. Я еще до первого класса знал все буквы. Слагать их не мог, а какая буква по счету и как называется, говорил, не думая. А то, что кто-то там, какой-то вундеркинд-акселерат-мазохист, еще до школы читать-писать умел, это, по-моему, просто ранний маразм и ни хрена больше! Зачем же тогда школы понастроены?
Зато еще в детсаде воспитатели жаловались родителям, что я днем не сплю и другим мешаю. Посмотрю сказку про старика Хоттабыча и обсуждаю ее с детворой во время дневного сна. Не ночью же ее обсуждать! Я этого никогда понять не мог: днем спать, ночью спать… А когда жить?
Подарки нам с Виткой дарили только одинаковые, иначе — мировая война и драка до крови, хоть мы и не близнецы, даже не двойняшки.
Однажды отец сделал два лука. Но на одном нарисовал звездочку, а на другом — сердечко. Так мы эти луки друг об друга обломали. Гадом буду, не вру!
В первом классе у нас в семье образовался страшный дурдом. Только ляжем спать, отец с матерью начинают спорить. А комната всего семь квадратов, там или всем спать, или всем орать, иначе ничего не получится — ни сна, ни драки. Но когда родители часа через два затихали, я засыпал сразу. Это я помню точно.
Прихожу как-то со школы, смотрю: отец сидит на чемодане, куда-то собирается.
— Па, ты куда?
— Уезжаю, сынок, в командировку.
— В Испанию?
Нам тогда в школе как раз об испанских добровольцах рассказывали. Так и говорили: отец уехал добровольцем в Испанию. Это все равно что на Дальний Восток без права переписки.
Ну, я бате про Испанию, а он мне отвечает, как в книжке:
— Ты уже большой, все поймешь. Я скоро приеду… Может быть… Ты мне писать будешь?
А сам адреса не дает. Ага, как же, конечно, буду! Он адрес забыл дать, я еще писать толком не умел. Так и переписывались.
Мать стала приходить с работы поздно. Или вообще не приходила. У нее там свои дела, у Витки — свои, бабка — на кухне. Кто со мной уроки будет делать? Бати-то рядом нет. И понеслось: одна двойка, другая, снова двойка, опять двойка. Целый день я смотрел телек или сразу после школы на велосипед и к Валерке-другану. Но наступила зима, ездить стало холодно.
Мать ругалась теперь с Виткой, что та мною совсем не занимается. А Витка голосит, что ей не до меня, у нее контрольная за контрольной, а к ним нужно готовиться. С мальчиками.
А я все стоял у окна и смотрел в пустой двор. Мать перед сном, если домой придет, обязательно спросит:
— Ты почему еще не спишь?
— Я папу жду.
— Да он к тебе сегодня не придет.
— А когда?
— А вот когда вырастешь большой, как папа.
— Ну, я тогда его тут подожду. Можно?
— Ну жди. Но лучше в кровати.
Я ложился в кровать и ждал. Пока не засыпал.
Однажды на последнем уроке, на математике, наша классная вдруг объявляет:
— Лукацкий, к доске!
Во, думаю, невезуха: уже звонок прозвенел, а меня — к доске. А классная говорит:
— Вот, дети, с завтрашнего дня Игорь Лукацкий у нас больше не учится. Он переводится в другую школу. Попрощайтесь с ним!
И весь класс хором:
— До сви-да-нья, Игорь!
Мать родная! И все, конечно, сразу за портфели и домой. Хоть бы один подошел… Хотя… простились же уже.
Пришел я домой, а там — мама. В такую рань она еще никогда не приходила. Смотрю — собирает мои шмотки. Я ей говорю:
— Ма, в школе сказали, чтобы я туда завтра не шел. Правда?
— Правильно сказали. Ты пойдешь в другую школу, там свежий воздух и много вкусной еды…
— Ага! И много сна тоже. Я знаю.
— Ничего ты не знаешь. Мы с бабушкой и Витой будем к тебе приезжать. Хорошо?
— Хорошо. Но я хочу остаться здесь.
— Хорошо. Но сначала ты поедешь туда.
Больше я не спорил. О чем спорить с мамой? Я плакал. А рано утром мы сели на конечной на одиннадцатый трамвай, доехали до птичьего базара, пересели на десятый, до площади Тараса Шевченко (тоже очень известный украинец). Там снова пересели. Ехали долго, выехали за город, а трамвай все едет. Вот и район Пуща Водица. Вышли. Трамвай уехал, а мы остались.
Мать несла мою торбу с вещами, а я глазел по сторонам. С одной стороны парк Пуща Водица, заброшенный такой, беспризорный. А с другой — огромная территория с зелеными воротами и табличкой «двадцать пятый детский дом». Ничего себе — двадцать пятый! Табличку я сразу прочел, не надо!
Зашли мы через эти зеленые ворота. Внутри здание. Если на него сверху (да не из космоса — с дерева) посмотреть, ядреную буквищу Н увидишь. Посреди двора клумбочка и два пионера-героя в виде памятников: слева — девочка, справа — мальчик. С этим я потом разобрался. Сразу хрен поймешь, кто где.
Долго шли по длинному коридору, через актовый зал… Наконец попали в вестибюль, там две пальмы росли и две двери: справа — «завуч», слева — «директор». Тоже — мальчик и девочка. Джунгли!
С директрисой вышли на крыльцо. Прохладно было и мерзко. Короче, мать меня поцеловала в лоб, как покойника.
— Все. Пока. Не скучай!
И ушла. А мне так дико стало, как будто я вдруг лет на пятьдесят постарел. Стою, как памятник пионеру-герою, в руках торба, белая, из наволочки, с надписью «Игорь Лукац. первый русский». Я заревел.
А директриса взяла меня своей клешней крепко за руку. Здоровая была тетка! И потащила оформляться. В девчачьем отделении, в камере хранения, я оставил свою торбу. Завела меня директриса в класс, приставила к доске и приказала:
— Ребята, знакомьтесь. Это ваш новый… хм… товарищ. Как тебя зовут?
— Лукацкий… Игорь.
— Вот! Так и зовите. Бить воспрещается.
Посадили меня поначалу за последнюю парту. Мне оттуда ни хрена не видно, но и меня не видно тоже. Лафа! Потом разрешили сесть за среднюю. И, наконец, за первую. Нам там часто разрешали меняться партами, чтоб не засиживались на одном месте, не слишком сдруживались. Ну и чтобы нас хоть иногда видно было.
Первый день я вообще не запомнил: все было черно и серо, я ничего не жрал и хотел только домой.
Детдом был здоровущий, двухэтажный. Почему-то в мальчиковом спальном корпусе ничего, кроме спальных палат, не было. А в девчачьем — и камера хранения, и врач с изолятором, и душевые-банные комнаты, по-русски — бани, словом, души. Когда директриса делала их обход, она всегда торжественно сообщала:
— Ну, я пошла по душам.
В актовом зале, на недостижимой для нас высоте, как какая-то святыня, был приколочен телевизор. Телек был один на весь детдом, а стульев в зале до фига и больше. На каждого придурка по стулу.
Вокруг детдома стадион и ботанический сад — огород по-простому, по-русски. Морковка, щавель рос, крыжовник, черная… да не икра! Еще яблоки. Ну что там, блин, еще росло? Короче, все съедобное, а съедобным в детдоме считалось все, что жуется. И дядя Миша дворник.
Самое страшное утром. Дежурный — всегда мужик — заходит в палату и орет:
— Па-адъем!
Громко, как в рупор. Не!.. Он не так кричал. Он, гад, толкал ногой дверь каждой палаты и в каждую отдельно гаркал свой «Падъем!» После этого вроде бы можно было еще минутку поваляться, пока он пройдет по всему коридору и вернется назад. Но когда дежурный заходил в твою палату, он сходу переворачивал кровати тех, кто еще не встал. Ты — бабах! — на пол. А пол холодный, зараза, деревянный, крашеный, как в казарме. И ты об него всеми членами, какие есть — бабах! Весь сон вмиг отрубался…
Ну и что? Поматеришься про себя. Какой там вслух! И начинаешь кровать и все, что на ней было, переворачивать и обратно затаскивать, все ведь упало вместе с тобой: одеяло синенькое, серенькое, суконное, подушку маленькую, деревянную, свалянную так, что можно шишку об нее набить.
Мы все время гадали, зачем нас постоянно с постели роняют. Теперь-то понятно — со злости, что сами-то они вечно из-за нас недосыпали.